Журавлиный крик (19 стр.)
И тогда в траншее появился Овсеев. Пригнувшись, он торопливо перепрыгнул через Карпенко, обсыпав его землей, и неожиданно и загадочно бросил Глечику:
– Тикай к чертовой матери!
Все еще придерживая голову старшины, Глечик вздрогнул и, не поняв ничего, огромными глазами смотрел вслед товарищу, который тут же исчез за поворотом траншеи. Через какой-то миг для Глечика все стало предельно ясно. Он почти физически ощутил, как болезненно столкнулись в его душе два властных противоречивых чувства – жажда спасения, пока была к этому возможность, и свежая, еще только что осознанная и гордая решимость выстоять. На минуту он даже растерялся и почти застонал от этой невыносимой раздвоенности. А на дне траншеи метался в бреду командир. Его окровавленное, потное лицо пылало жаром и судорожно кривилось от мук, а с губ лихорадочным шепотом срывались одни и те же слова:
– Свист, огонь! Огонь, скорее огонь… ох!
Что-то словно обожгло душу бойца; из глаз непрошеные и неудержные брызнули слезы, запекла-заныла обида. Уже не таясь от врага, он вскочил в траншею и увидел Овсеева, который, мелькая подошвами, бешено отмахиваясь левой рукой, с винтовкой в правой, изо всех сил бежал по канаве к лесу. Захлебнувшись слезами и обидой, Глечик по-мальчишески звонко, с отчаянием в голосе закричал вслед:
– Стой, что ты делаешь?! Стой. Стой.
Овсеев на бегу оглянулся и побежал еще быстрей. Стало ясно – он не вернется. Тогда Глечик дрожащими руками схватил пулемет старшины, перебросил его на тыльный бруствер и, почти не целясь, выпустил вдогонку беглецу все, что оставалось в диске.
Потом, оторвав от приклада грязную щеку, он увидел далеко в канаве серый неподвижный бугорок шинели Овсеева. Больше до самого леса ничего не было видно. Обессиленный, Глечик в изнеможении опустил руки. Осенний ветер быстро высушил его слезы. Боец вдруг почувствовал полное душевное опустошение, притих и, шатаясь, бесцельно побрел по траншее.
Он ходил долго, слепо натыкаясь на стены, на угол стрелковой ячейки, и в его округлившихся глазах застыла пустота. Споткнувшись о ноги старшины, обутые в кирзовые сапоги, он опустился возле него на колени. Старшина лежал уже неподвижно, разбросав в стороны согнутые в локтях руки и слегка ощерив широкие зубы. В нем теперь не было ничего от прежней командирской строгости, только неясно угадывался в застывших чертах какой-то вопрос, удивление, будто он только сейчас понял, кому из них, шестерых, суждено будет закончить бой.
Вокруг было тихо. Ветер настойчиво гнал низкие лохмотья туч. Во многих местах небо прояснилось, окаймленное белизной облаков. Между тучами обманчивой скупой лаской проглядывало осеннее солнце, и широкие стремительные тени бесконечной вереницей быстро-быстро плыли по земле.
Это затишье стало постепенно возвращать к жизни измученного Глечика. Как ни тоскливо и безнадежно было ему оставаться одному, но, убив Овсеева, он почувствовал, что придется стоять до конца. Безразличный к самому себе, не спеша, пренебрегая опасностью, боец ходил по траншее и готовил оружие. Пулемет старшины он перенес в ячейку Свиста, трофейный установил на правом фланге. Потом туда же перетащил и ленты. В ячейке Карпенко отыскал последнюю противотанковую гранату, развинтил, посмотрел, заряжена ли, и положил перед собой на бровку траншеи.
Немцы, залегшие на пригорке, почему-то молчали, но не отходили; то и дело появляясь возле берез, что-то высматривали. Вскоре, свернув с дороги, в поле выехали несколько машин с орудиями на прицепе. Глечик понял: гитлеровцы что-то замышляют. Но прежнего страха он уже не испытывал. На миг в его душе шевельнулось злорадство при виде этих многочисленных приготовлений врага против него, одного.
Шло время. Вероятно, наступил уже полдень. Небо становилось светлее, редели тучи, все чаще показывалось нежаркое осеннее солнце. На ветру постепенно светлели размякшие комья бруствера. Подсыхала дорога. Только шинель Глечика все еще была влажной, измазанной глиной и пудовой тяжестью давила на плечи. Испытывая невольную тягу к теплу и солнцу, боец вылез из сырого затененного окопа и сел на бруствер, свесив безвольные руки.
Так, пережив страх и угнетающее опасение за свою жизнь, неподвижно сидел он на переезде лицом к полю, готовясь к очередному удару. В голове бойца лихорадочно пульсировали невеселые мысли.
В сознании необычайно отчетливо предстала ничтожность всех его прежних, казалось, таких жгучих обид. Как он был глуп, обижаясь когда-то на мать, отчима, болезненно переживая пустячные невзгоды военной службы, строгость старшины, нечуткость товарищей, стужу и голод, страх смерти. Теперь все это казалось ему каким-то очень далеким и удивительно никчемным, ничтожно мелким в сравнении с гибелью тех, кому больше, чем себе, поверил он и с кем сжился. Да, видно, гибель товарищей была для него первым после смерти отца действительно самым огромным несчастьем. Подсознательно он чувствовал, что, пережив это, стал иным, уже не прежним робким и тихим. Что-то новое, мужественное и твердое, властно входило в его душу…
Между тем из деревни в поле выехала вереница немецких машин. Они подались в объезд, в сторону лощины. На пригорке появилось несколько орудий – враги определенно готовились к штурму переезда. А Глечику так хотелось жить! Пусть в стуже, голоде, страхе, хоть в таком кошмарном аду, как война, – только бы жить.
Прищурив глаза, он посмотрел на солнце: оно было еще высоко и не торопилось на встречу с ночью, так необходимой бойцу. В тот же миг до слуха его донеслись удивительно тоскливые звуки, отчего он еще выше запрокинул голову, всматриваясь в поднебесье. Потом улыбнулся и с непонятной, неожиданно сладкой болью в душе долго смотрел в небо. Там, медленно продвигаясь под облаками и надрывно курлыкая, летела в неведомую даль коротенькая цепочка журавлей.
В истерзанной душе бойца ожили полузабытые ощущения далекого детства. Глечик сдерживался, чтобы не расплакаться, – спазмы непонятной обиды то и дело сжимали его горло. Он долго смотрел вслед стайке родных с детства птиц. И когда его глаза уже едва нащупывали в серой подоблачной выси маленькую живую черточку, с неба донесся второй тревожно-отрывистый звук, полный печали и тоскливого зова: «Курл. Курл. Курл. «
Вдогонку за исчезнувшей стаей, из последних сил перебирая крыльями, словно прихрамывая, на небольшой высоте летел отставший, видно подбитый, журавлик. От его почти человеческого отчаяния Глечик вздрогнул. Что-то созвучное своим страданиям услышал он в том его крике, и гримаса боли и жалости искривила круглое мальчишеское лицо. А журавль звал, бросал в воздушную бесконечность напрасные звуки тревоги, махал и махал ослабевшими крыльями, устремляясь вперед своей изогнутой шеей. Но догнать стаи он уже не мог.
Поняв это, Глечик обеими руками схватился за голову, заткнул уши, напрягся, сжался в комок. Так, в неподвижности, он сидел долго, сбитый с толку этой безудержной журавлиной тоской. Потом отнял от ушей руки, и, хотя в небе уже никого не было, ему все еще слышался исполненный отчаяния журавлиный крик. Одновременно в душе его росли и ширились родные образы из того далекого прошлого, которое уходило от него навеки. Как живая, встала в памяти мать – но не та приветливая и ласковая, какой была всегда, а убитая горем и встревоженная его, сына, судьбой. Вспомнилась учительница Клавдия Яковлевна с ее тихой, неиссякаемой добротой к людям. Появился перед глазами непоседа Алешка Бондарь, а с ним – детские их забавы, походы в Селицкую пущу и некогда увлекательные игры в войну – самую проклятую из всех бед на земле. Сжалось сердце от старого раскаяния за Людку, выдуманной любовью к которой некогда дразнили его в школе, за что он едва не возненавидел эту девчонку с задумчивыми синими глазами.
Охваченный властной силой воспоминаний, он не сразу заметил, как откуда-то возник тяжелый танковый гул. Боец очнулся, когда на пригорок, зажав в клещи дорогу, выползло стадо чудовищ с крестами на лбу. Вокруг загрохотала, задрожала земля. Соскочив с бруствера, Глечик схватил единственную гранату, прижался спиной к дрожащей стенке траншеи и стал ждать. Он понимал, что это конец, и изо всех сил сдерживал в себе готовое прорваться наружу отчаяние, в котором необоримой жаждой к жизни бился далекий призывный журавлиный крик…
Источник
Журавлиный крик, стр. 21
Свист был человеком действия, не в его характере было думать и рассуждать даже в спокойное, подходящее для этого время. Теперь он понял, что, прорвавшись к переезду, танки передавят их в траншее и, никем не задержанные, пойдут дальше, к лесу. Единственное место, где можно было еще задержать их, — на мостике, по обе стороны которого лежало грязное болотце. Эта мысль мгновенно озарила его, когда передний танк был от мостика в каких-нибудь пятидесяти метрах.
Бронебойщик бросил пулемет и, рванувшись в конец траншеи, крикнул скорченному в ячейке Овсееву:
— Давай к пулемету!
Сам же схватил в обе руки по тяжелой противотанковой гранате, вылез из окопа, перевалился через бруствер, вскочил, затем, пригнувшись, в три прыжка достиг железной дороги и кубарем скатился в вырытую снарядом воронку. Там он осмотрелся. Танки продолжали двигаться. Пули их пулеметов коротко, но люто фьюкали над самой насыпью. Свист слегка помедлил, тяжело дыша и собираясь с силами к последнему, решительному броску. Взбивая сырую землю, наискось от шпал к канаве пробежала очередь «вжик, вжик» — и на обочине осталась ровная черная цепочка пятен. Бронебойщик вскочил и что было силы бросился вниз, под прикрытие невысокой дорожной насыпи.
По бедру его все же хлестнуло, боец почувствовал, как к колену побежала горячая струйка крови, но боль была несильной, и он не обращал на нее внимания. Пригнувшись за насыпью, он бросился к мостику, на который, замедлив ход, словно конь, обнюхивающий надежность опоры, уже въезжал первый танк. Удушливая горечь перехватила Свисту дыхание. От быстрого бега громко стучало сердце.
Они сошлись как раз на мостике — вконец обессилевший, раненый боец и это грохочущее, с желто-белым крестом на борту страшилище. Свист, слабо размахнувшись, одну за другой швырнул под гусеницы обе гранаты, но сам ни укрыться, ни отскочить уже не успел…
Неизвестно, что показалось немцам, но после того, как второй их танк, подорванный Свистом, провалился под мостик, уткнувшись пушкой в торфянистую топь болота, они поднялись по склону пригорка и, отстреливаясь, стали отходить назад. Третий танк дал задний ход и тоже пополз вверх. Стрельба утихла. Присыпанный землей, чумазый, измученный, Глечик оторвался от своей винтовки.
Он весь дрожал от пережитого и сдерживал себя, чтобы не расплакаться, не потерять самообладания. Чувства и разум его не могли примириться с мыслью, что нет в живых Свиста, что он, уже неподвижный, взрывом отброшенный в травянистое болото, никогда больше не поднимется, не заговорит, не шевельнется. Но самое страшное для Глечика было в смерти всегда властного, строгого старшины, без которого боец чувствовал себя маленьким, слабым, растерянным. Он не обрадовался даже тому, что немцы начали отходить. Охваченный новой неодолимой тревогой, бросился к Карпенко.
Старшина, видно, очень страдал. Лицо его как-то вдруг осунулось, щеки запали, побледнели под вставшей торчком щетиной, сразу заметно увеличившейся. Он лежал на боку, откинув голову, в набрякшей кровью повязке и, вздрагивая, судорожно шевелил губами. Глечик, упав на колени, склонился к нему, его измученное сердце разрывалось от нестерпимого горя утраты.
— Что. Ну что вам, товарищ старшина? Свиста нет, нет, — словно ребенку, мягко втолковывал он, придерживая окровавленную голову командира.
— Свист. Свист. — не узнавая бойца, тихо шептал старшина. Его пересохшие губы едва шевелились, паузы между словами все увеличивались.
Глечик понял, что командир бредит, и у бойца задрожали губы от жалости к старшине, к себе, к мертвому Свисту, от страха и одинокой своей беспомощности. Не зная, чем помочь раненому, он все поправлял его голову, подложив под нее свою пилотку. Но старшина не мог лежать спокойно, все бросался, скрежетал зубами, хмурил брови, словно наблюдал бой, и натужно требовал:
— Свист. Свист… Раз-зиня.
— Они уже отступили, — все силился объяснить ему Глечик. — Отошли.
Старшина услышал это, притих, тяжело, с усилием открыл глаза и затуманенным взглядом посмотрел на бойца.
— Глечик! — будто успокоенно и даже вроде бы радостно произнес старшина. — Глечик, ты?
— Что вам, товарищ старшина? Может, воды? Может, шинель подстелить? Свиста уже нет, — говорил Глечик, сразу воспрянув духом оттого, что старшина очнулся. Неожиданная радость приободрила Глечика, воодушевила самоотверженностью, он готов был сейчас на все, лишь бы только помочь старшине. Но Карпенко снова сомкнул веки и сжал зубы — сказать он уже, кажется, не мог ничего.
И тогда в траншее появился Овсеев. Пригнувшись, он торопливо перепрыгнул через Карпенко, обсыпав его землей, и неожиданно и загадочно бросил Глечику:
— Тикай к чертовой матери!
Все еще придерживая голову старшины, Глечик вздрогнул и, не поняв ничего, огромными глазами смотрел вслед товарищу, который тут же исчез за поворотом траншеи. Через какой-то миг для Глечика все стало предельно ясно. Он почти физически ощутил, как болезненно столкнулись в его душе два властных противоречивых чувства — жажда спасения, пока была к этому возможность, и свежая, еще только что осознанная и гордая решимость выстоять. На минуту он даже растерялся и почти застонал от этой невыносимой раздвоенности. А на дне траншеи метался в бреду командир. Его окровавленное, потное лицо пылало жаром и судорожно кривилось от мук, а с губ лихорадочным шепотом срывались одни и те же слова:
— Свист, огонь! Огонь, скорее огонь… ох!
Что-то словно обожгло душу бойца; из глаз непрошеные и неудержные брызнули слезы, запекла-заныла обида. Уже не таясь от врага, он вскочил в траншею и увидел Овсеева, который, мелькая подошвами, бешено отмахиваясь левой рукой, с винтовкой в правой, изо всех сил бежал по канаве к лесу. Захлебнувшись слезами и обидой, Глечик по-мальчишески звонко, с отчаянием в голосе закричал вслед:
— Стой, что ты делаешь?! Стой. Стой.
Овсеев на бегу оглянулся и побежал еще быстрей. Стало ясно — он не вернется. Тогда Глечик дрожащими руками схватил пулемет старшины, перебросил его на тыльный бруствер и, почти не целясь, выпустил вдогонку беглецу все, что оставалось в диске.
Потом, оторвав от приклада грязную щеку, он увидел далеко в канаве серый неподвижный бугорок шинели Овсеева. Больше до самого леса ничего не было видно. Обессиленный, Глечик в изнеможении опустил руки. Осенний ветер быстро высушил его слезы. Боец вдруг почувствовал полное душевное опустошение, притих и, шатаясь, бесцельно побрел по траншее.
Он ходил долго, слепо натыкаясь на стены, на угол стрелковой ячейки, и в его округлившихся глазах застыла пустота. Споткнувшись о ноги старшины, обутые в кирзовые сапоги, он опустился возле него на колени. Старшина лежал уже неподвижно, разбросав в стороны согнутые в локтях руки и слегка ощерив широкие зубы. В нем теперь не было ничего от прежней командирской строгости, только неясно угадывался в застывших чертах какой-то вопрос, удивление, будто он только сейчас понял, кому из них, шестерых, суждено будет закончить бой.
Вокруг было тихо. Ветер настойчиво гнал низкие лохмотья туч. Во многих местах небо прояснилось, окаймленное белизной облаков. Между тучами обманчивой скупой лаской проглядывало осеннее солнце, и широкие стремительные тени бесконечной вереницей быстро-быстро плыли по земле.
Это затишье стало постепенно возвращать к жизни измученного Глечика. Как ни тоскливо и безнадежно было ему оставаться одному, но, убив Овсеева, он почувствовал, что придется стоять до конца. Безразличный к самому себе, не спеша, пренебрегая опасностью, боец ходил по траншее и готовил оружие. Пулемет старшины он перенес в ячейку Свиста, трофейный установил на правом фланге. Потом туда же перетащил и ленты. В ячейке Карпенко отыскал последнюю противотанковую гранату, развинтил, посмотрел, заряжена ли, и положил перед собой на бровку траншеи.
Немцы, залегшие на пригорке, почему-то молчали, но не отходили; то и дело появляясь возле берез, что-то высматривали. Вскоре, свернув с дороги, в поле выехали несколько машин с орудиями на прицепе. Глечик понял: гитлеровцы что-то замышляют. Но прежнего страха он уже не испытывал. На миг в его душе шевельнулось злорадство при виде этих многочисленных приготовлений врага против него, одного.
Источник