Меню

Мы увидели выжженную немилосердным солнцем долину

Мы увидели выжженную немилосердным солнцем долину

Солнце жгло немилосердно. Едва поднявшись над горизонтом, оно обдавало землю своим горячим дыханием, а к полудню степь превращалась в раскалённую печь. От невыносимой жары никла каждая травинка. Звери рвали когтями сухую, неподатливую землю, заваливались набок, тяжело дышали. На мягких кротовинах, распластав бессильные крылья и разинув клювы, отлеживались стрепеты.

Все больше испарялись, все глубже уходили в землю скудные подпочвенные воды. За ними в тщетных поисках влаги устремлялись корни трав, но влага исчезала гораздо быстрее, чем двигались вглубь теряющие силы корни. Травы стали буреть, сохнуть, и вся степь словно потускнела, сделалась серой и неприютной.

Лишь иногда ненадолго в степи срывался ветер. Он пробегал по низинам, шевелил увядающие травы, и травы отзывались жёстким жестяным шелестом. Потом ветер пропадал. Степь снова погружалась в унылое безмолвие.

Но однажды перед рассветом с востока подул ровный, сухой ветер. Он не ослабевал и, казалось, не крепчал, дул утром и днём, вечером и ночью с тоскливым, зловещим однообразием. Никакой прохлады не было в этом душном, горячем ветре, никакого облегчения он не приносил. На четвёртые сутки ветер усилился, стал нести с собой редкие песчинки и почти незаметную мелкую пыль.

Как раз в эти дни у отрожины балки ярко и молодо зацвел подсолнух. Он расцветал наперекор всему, словно его не касалось то, что происходило в степи: жаркое дыхание суховея, безвременное увядание трав, неутоленная, смертная жажда пересохшей земли.

Подсолнух был виден издалека. Одиноко высился он среди серых ковылей и полыни, вызывающе поворачивая к горячему солнцу свою цветущую корзинку.

Теперь Отец и его подпаски все дни проводили возле балки. Отару они пасли ночами, когда наступала короткая прохлада, а с восходом солнца подгоняли овец к отрожине и там, у воды, держали до подвечерья, пока разомлелые от жары и духоты овцы начинали двигаться.

Вода в балке иссякала. Отец с Бадмой прошли вдоль кривой отрожины, осмотрели её и решили вырыть возле тырла глубокую копань, чтобы овцы не остались без воды.

— Ступай в кошару, — сказал Отец Доньке, — нехай кто-либо съездит в контору и привезёт лопаты, топоры, штук десять брёвен.

Донька давно не виделся с Улей. С трудом скрывая радость, он вскочил, потянулся за сапогами:

— Может, бульдозер у директора попросить?

— Бульдозер нужнее на канале, который до центральной усадьбы роют. А мы на одной копани управимся без бульдозера.

Бадма счёл нужным прибавить:

— Дяде Фоке перекажи и другим чабанам, чтобы помогли рыть копань, овец небось будут поить.

Наутро Уля с Донькой привезли все, что просил Отец. Следом за ними пригнал свою отару дядя Фока. Ухмыляясь и подмаргивая Бадме, он повёл плечом в сторону подсолнуха:

— Цветёт, чудак, и не ведает, что конец ему подходит.

Отец взял с арбы лопату:

— Хватит язык чесать. Пошли.

Работать было трудно. Все чабаны, кроме Отца, поснимали рубахи, разулись и подвернули штаны.

Пока мужчины копали, Уля сварила обед, но люди, изнывая от жары, ели неохотно. Только Донька ел за четверых и похваливал жидкий пересоленный кондер.

После короткого отдыха Уля уехала, а чабаны продолжали рыть большую круглую копань. Солнце палило нещадно, пот слепил людям глаза, струйками стекал с голых спин.

— Работёнка, будь она трижды проклята, — отдуваясь и сердито сплёвывая, проговорил тщедушный дядя Фока, — а главное, все это напрасно, потому что вода в копани держаться не будет.

— Надо копать до глины, — сказал Отец.

— Может, до этой твоей глины сто метров.

— Все равно надо копать.

Копань рыли три дня, потом прокопали к ней ровчак и пустили воду.

— Водичка-то солёная, вроде Улькиного кондера, — не без злорадства заметил дядя Фока, — а постоит месяц — вовсе тузлук будет.

Донька зачерпнул котелком воды из копани, попробовал и поморщился.

— Ничего мудрёного нет. По такой жаре соль сквозь землю проступит. Поглядите вон, как западины побелели.

— Дай-ка я глотну маленько, — попросил Бадма.

Читайте также:  Японский иероглиф солнце луна

Он взял котелок, медленно, с наслаждением напился и сказал задумчиво:

— Кто непривычный — солоноватая. К воде привыкнуть надо. В лесу-тайге озера были, вода в них сладкая и чистая, как слеза. А мы пили её и думали: нам бы нашей воды, степной, солёной. И жарко там не было, в лесу-тайге, и суховея не было. Мне же наша злая, сухая степь во сне снилась, как родная мать.

Степь сгорала прямо на глазах. Там, где вчера ещё была заметна неяркая, сизо-зелёная трава по низинам, сегодня все желтело, сохло. Раскалённая, твёрдая, как камень, земля лопалась. На ней появились глубокие трещины, по которым уходила, испарялась последняя жалкая влага.

Суховей стал дуть сильнее. Все выше и выше поднимал он тучи мелкой пыли, и небо становилось таким же безжизненно-серым, как степь.

— Надо отбивать ягнят, — решил Отец, — матки худеть стали.

— Не рано ли? — с сомнением спросил Бадма.

— Оно, конечно, можно бы ещё неделю подержать, да видишь, чего творится.

Незнакомый чабан с двумя девушками-подпасками пришёл за ягнятами рано утром. Загорелые девушки пересмеивались, весело шутили, и Донька не выдержал, деланно вздохнул и попросил седоголового деда-чабана:

— Ты бы, мил человек, хоть одну кралю нам для интереса оставил, ишь ведь какие они у тебя раскрасавицы!

Полная веснушчатая девушка подтолкнула локтем черномазенькую подружку:

— Видала, какой артист? Улечку свою враз позабыл.

— А то, ты думаешь, мы не знаем? — засмеялась девушка. Черномазенькая тоже засмеялась и спросила:

— А где ж ваш подсолнух? Уля рассказывала, что подсолнух у вас растёт, такой, говорит, высокий, что его чуть ли не на всю степь видать.

— Подгоним отару к тырлу, покажу вам и подсолнух, — пообещал Донька.

На тырле девушки полюбовались подсолнухом и с помощью Бадмы и Доньки начали отбивку ягнят.

Опираясь на герлыгу, Отец издали наблюдал за отбивкой. Больше полувека пас он овец, и каждый год из его отары отбивали ягнят, выбраковывали и угоняли старых, потерявших зубы маток. Старые матки больше не возвращались в степь: из отары их гнали прямо на бойню. Подросших за зиму ягнят разбивали по разным отарам. И только через два-три года отдельные заматеревшие овцы иногда, бывало, вновь возвращались в Отцову отару. Отец узнавал их сразу, даже не разглядывая выжженные на овечьих ушах клейма.

Каждый год, когда из отары отбивали ягнят, Отец становился особенно неразговорчивым, угрюмым и злым. Он был уверен, что никто не будет смотреть за овцами так, как умел смотреть он, всех подозревал в нерадивости, и потому от него особенно доставалось чабанам, которые угоняли из его отары ягнят.

Так и теперь: узнав, что седоголовый дед переселился в степь совсем недавно, а до этого пас колхозных коров, Отец подозвал его и сказал презрительно:

— Ты вот чего, коровячий начальник. Ягнят без остановки гони подальше, чтобы маток не тревожить ихним блеянием. И этим своим посметюхам-подпаскам накажи за кажным ягнёнком доглядывать, а то они только хаханьки справлять умеют.

— Это ты зря, — обиделся дед, — они девки работящие, да беда в том, что в вашем сожгенном степу не то что овца, верблюд околеет.

Дед перекинул через плечо мешок с харчами, что-то сказал девушкам и неторопливо погнал ягнят в сторону. Окружённые чабанами и собаками, ягнята разноголосо блеяли, разбегались, но четыре лохматые собаки, повинуясь тонкому посвисту деда, обгоняли беглецов и заворачивали их к отаре.

Отец долго следил, как удаляются ягнята, вслушивался в их жалобное блеяние, посматривал на встревоженных маток, которых с трудом удерживали на тырле подпаски.

— Вот, Серко, — сказал Отец лежавшему рядом волкодаву, — пошли наши с тобой ягнятки, не скоро мы их теперь увидим.

Волкодав скосил на хозяина мерцающие жёлтые глаза, вильнул хвостом.

— Радуешься, зверюка, что работы тебе меньше будет? — недовольно спросил Отец. — Пойдём-ка лучше подсолнух польём, нечего вылеживаться.

В этот день подсолнух выглядел как обычно: трепетали под ветром его оранжевые лепестки вокруг тяжёлой, слегка склонённой корзинки; мелкие трубчатые цветы на корзинке желтели густо, как пчелиные соты; разлапистые зелёные листья, отбиваясь от ветра, лопотали, упруго раскачиваясь.

Читайте также:  Солнце мертвых шмелев доклад

Источник

Мы увидели выжженную немилосердным солнцем долину

  • ЖАНРЫ 360
  • АВТОРЫ 273 437
  • КНИГИ 642 108
  • СЕРИИ 24 460
  • ПОЛЬЗОВАТЕЛИ 603 556

Вытянутые с запада на восток, по весеннему небу медленно плыли мелкие, кипельно-белые облака, и снизу, с залитой апрельскими лужами земли, казалось, что кто-то неторопливо гонит по лазурной степи несметную отару тонкорунных, чисто вымытых овец.

В бескрайней, как небо, холодной степи, словно тень недоступной облачной отары, оставляя заметный след на бурой, вязкой земле, брела окружённая лохматыми собаками овечья отара.

В это сияющее свежее утро после долгой голодовки овцы впервые покинули зимние кошары и вышли в степь. Худые, давно не мытые, захлюстанные грязью, глинисто-бурые, как земля, они брели понуро, еле передвигая ослабевшие тонкие ноги. Снег только что стаял, обнажив мокрый старник — жёсткий рыжий типчак, примятые заросли чёрной полыни, редковатый кермек, — но голодные овцы, горбясь, шевеля влажными губами, жадно пережёвывали горькие пожухлые листья и медленно двигались вслед за Отцом, который, опираясь на герлыгу, грузно шагал впереди.

Так — Отцом — старого чабана звали тут все. И, может, только один бухгалтер затерянного в степи овцеводческого совхоза знал фамилию, имя и отчество Отца, потому что ежемесячно выписывал ему зарплату, которую по доверенности получал и увозил в степь шофёр-водовоз.

Отец родился, вырос и постарел в этой угрюмой степи. Безмятежной, дикой пустыней раскинулась степь в междуречье — от казачьего Задонья до жёлтых каспийских берегов, от Терека до исполинского полукружия Волги, и не было тут ни зелёных рощ, ни весёлых перелесков, ни кустарника — только полынь, типчак да ковыли шелестели под ветром, мертвенно серебрились солонцовые западины, изредка проносились стада быстроногих степных антилоп — сайгаков, парили в поднебесье орлы, и ничто не нарушало извечного великого молчания.

К молчанию Отец привык давно. Лишь иногда он удостаивал своих подпасков двумя-тремя словами, так же скупо говорил с овцами, с волкодавом Серком, с солнцем, с пролетающими над степью журавлями, с талой водицей, которая веснами жалостно журчала по степным балкам, а потом исчезала в жадной, голодной земле…

Высокий, плечистый, с могучей грудью, Отец шагал впереди отары, не оглядываясь. С его загрубелого от ветров и морозов лица не сходило выражение сумрачного покоя, жёсткие губы под седыми усами были плотно сжаты. За спиной Отца с однообразным шумом, с пофыркиванием, с хрустом и шелестом шла послушная его воле отара, и он был уверен, что старый Бадма, одетый в неуклюжий ергак из конской кожи, зорко следит за отарой справа, а младший подпасок, чернобровый казак Евдоким — чабаны звали его Донькой, — хотя и распевает свои бесконечные песни, но не даёт отстать ни одной овце.

Старого Бадму Отец знал лет шестьдесят. Оба они до революции батрачили у баптиста-овцевода Мазаева, потом до самой войны и в первые военные годы чабановали в совхозе. Несколько лет, высланный со всеми своими односельчанами, Бадма прожил в Сибири, работал в лесхозе, потом вернулся, определил дочь в техникум, а сам по старой привычке ушёл в степь, разыскал Отца и попросился к нему в помощники.

Пригретый Отцом буйный красавец Донька, силач и озорник, два года назад на хуторской гулянке до полусмерти избил и поранил ножом своего счастливого соперника, отсидел в тюрьме за хулиганство и подался в степь. Поначалу Отец косился на него, поругивал, а потом обмяк. Случилось это после того, как Донька минувшей зимой в страшный буран вызвался искать отбившихся от отары ягнят-двойняшек, всю ночь плутал по степи, обморозил лицо и руки, но ягнят, отогревая за пазухой, принёс в кошару…

Думая о Бадме, о Доньке, о голодных овцах, Отец шагал и шагал по сырой, ещё не прогретой ослепительным солнцем земле, и его острый взгляд замечал все, что творилось вокруг. Вот из-за ближнего куста чёрной полыни выпорхнул жаворонок — первый вестник весны; покачиваясь на лету, он взмыл вверх, прозвенел робкой, удивлённой, радостно захлебнувшейся трелью и замолк, словно растаял в прозрачной бледно-голубой бездне. Вот справа, сквозь рыжеватую толщу прибитых к земле ковылей, между корневищами старинка, изумрудно зазеленела полоса ранней муравы.

Читайте также:  Какая планета больше солнца во вселенной

Снежно-белые лебеди летели невысоко, вытянув гибкие шеи, равномерно махая крыльями. Время от времени они слегка ломали строй, тревожно перекликались, и тогда до земли доносился протяжный затихающий звон, будто далеко-далеко звучал колокол.

«На север летят, на лиманы», — подумал Отец. На мгновение его кольнула грустная зависть к белым птицам-странникам, которые могли видеть широкие реки, моря, океаны, то есть все то, чего он, старый чабан, не видел даже во сне.

Когда стая белых птиц скрылась за горизонтом, Отец заметил одинокого отставшего лебедя. Должно быть, лебедь был ранен или подбился на долгом и трудном пути. Летел он совсем низко, припадая на левое крыло и заваливаясь набок.

— Чего ж это ты, сынок? — с жалостливой укоризной сказал Отец лебедю.

Не успел он произнести слово «сынок», как вдруг почувствовал, что глубоко схороненное воспоминание о погибшем сыне вновь, как всегда, обожгло его, сдавило сердце.

Сын у Отца был единственным. Рос он без матери. Мать умерла вскоре после родов. Отец выкормил сына овечьим молоком, носил на руках по степи, не расставался с ним, когда гонял на пастбища отары овец, и стал сын круглолицым, румяным мальчишкой. От ранней весны до поздней осени бегал он босиком, месяцами не стригся, и его рыжевато-белявые, нечесаные вихры сияли, как лепестки цветка. Когда пришла пора, Отец по совету грамотных людей отправил сына учиться. Три раза сын приезжал из города в родные степи, потом стал приезжать все реже и реже. Отец тосковал, мучился, но втайне гордился им.

Потом пришла война. Сын ушёл на фронт. Писал он редко, фотографий не прислал ни одной, и Отцу казалось, что где-то там, на фронте, в огне и грохоте, словно обожжённый свирепым морозом лазоревый цветок тюльпан, каждый день, каждую ночь гибнет, умирает его малый, круглолицый, с вихрами-лепестками, сын.

Короткое извещение о смерти сына пришло в самом конце войны. Директор совхоза долго носил извещение в кармане брезентового плаща, а когда приехал к дальней отаре и нашёл Отца, поглядел на него, вынул из кармана бумагу с печатью и прочитал, хмуро роняя слова:

— «Защищая честь и независимость Советской Родины… ваш сын… героически погиб… при штурме Берлина… похоронен в братской могиле на Зееловских высотах…»

Отец не заплакал тогда. Только лицо его стало тёмным, как чугун. Он взял у директора бумагу, аккуратно сложил её и, сутулясь, побрёл за уходившей отарой. Не заплакал он и в тот день, когда в совхоз прислали орден сына — алую звезду с золотыми лучами.

Прошли годы. Никогда не знавший грамоты, Отец наизусть выучил извещение о смерти сына и, когда оставался один, вслух произносил бьющие, как молот, слова: «Героически погиб… похоронен в братской могиле…»

Так и теперь: шагая впереди отары и проводив взглядом подбитого лебедя, Отец хрипло повторил:

— В братской… Не один, значит, он там… Много их там, значит, таких братьев.

Услышав шаги за спиной, Отец оглянулся. К нему подходил Бадма. Смуглый, скуластый, с чуть раскосыми грустными глазами, он остановился, пожевал жидкие, с проседью усы, вопросительно посмотрел на Отца,

— Что ты, Бадма? — спросил Отец.

Бадма запахнул полу потёртого рыжего ергака:

— Надо хурду вправо вертать. Балка вправо, а ты влево вертал. Влево воды нема.

— Как же вправо? — сердито сказал Отец. — Мы до трёх западин ещё не дошли.

— Там они, три западины. — Бадма махнул герлыгой. — Я говорю, надо вертать вправо.

— Ладно, сбивай вправо…

Три солонцовые западины, о которых говорил Бадма, тремя круговинами замыкали пологую отрожину извилистой степной балки. В отрожине всю весну держалась талая вода, и, хотя к концу весны, испаряясь, она становилась горьковато-солёной, ею можно было поить неприхотливых, ко всему привычных овец.

Источник

Adblock
detector