Меню

Рассердилось солнце тучи оттолкнуло

По ту сторону радуги

По ту сторону радуги

Тучу передернуло синим пламенем. Медленно загремел гром. Он то усиливался, то почти затихал. И дождь, как бы подчиняясь грому, начинал временами идти сильнее и широко шуметь по листве, потом останавливался.

Вскоре сквозь тучи пробилось солнце. Старый пушкинский парк в Михайловском и крутые берега Сороти запылали рыжей глиной и мокрой травой.

Стройная радуга зажглась над пасмурной далью. Она сверкала и дымилась, окруженная космами пепельных туч.

Как всегда при виде радуги, писатель Сергеев подумал, что радуга похожа на арку, воздвигнутую на границе заповедной земли.

Уже несколько дней Сергеев жил на Псковщине, в деревушке Вороничах рядом с Пушкинским заповедником. Сергеев бежал сюда из Москвы, чтобы хоть немного поработать спокойно. Все время – и в поезде и здесь в деревне – он думал о сюжете своей новой повести. Но сюжет расползался, уплывал, и Сергеев за несколько дней так ничего и не придумал.

Он успокаивал себя тем, что это его состояние, конечно, от московской усталости. В Москве легче всего было писать по праздникам, когда молчали телефоны, не было заседаний и не работали редакции, издательства и учреждения.

Особенно, мучительны были постоянные заседания с ораторами, не умевшими вовремя остановиться, с кислым табачным дымом, со стенографистками, измученными бесконечным кружением фраз. Русский язык на этих заседаниях как бы выцветал на глазах и превращался в набор безжизненных звуков.

С особенной силой возникали эти мысли о языке именно здесь, в пушкинских местах. Здесь Пушкин бродил с непокрытой головой, со спутанными осенним ветром холодными волосами, слушал важный гул сосновых вершин, смотрел, прищурившись, откуда несутся осенние тучи, толкался по ярмаркам, подолгу просиживал на полу около горящей печки, шутил с няней, пел, смеялся. Здесь чудесные слова переполняли его, стесняли душу и, наконец, слагались под огрызком гусиного пера в звенящие строфы.

Сергеев, оставшись в Вороничах с глазу на глаз с колхозниками, с повседневным суровым трудом, со сжатыми полями и бледным застенчивым небом, понял, наконец, каким далеким от подлинной жизни было недавнее его комнатное существование.

«Надо проветрить сердце, – говорил он себе. – Иначе я никогда ничего не сделаю. Иначе я начисто разучусь писать».

Решение пришло в этот сырой и серый день. Приближалась осень. Никаких явных ее признаков еще не было видно, даже ни одного пожелтевшего листа на деревьях. Но в пасмурной и теплой тишине и запахе мокрой коры уже чувствовалось увядание.

Решение пришло, на первый взгляд, сумасбродное. В нем была повинна радуга. За ее многоцветной дугой лежала загадочная земля.

«Что же все-таки там?» – спрашивал себя Сергеев.

Он был уверен, что по ту сторону этих небесных ворот он увидит необыкновенные вещи. И он, не колеблясь, решил взять рюкзак и уйти на несколько дней в те земли, что лежали за радугой.

Вышел Сергеев из Вороничей ближе к сумеркам. Сначала он торопился, чтобы до темноты отойти подальше от деревни. Заночевать он решил в стогах. Хотя заросшая проселочная дорога шла лесом, но кое-где на полянах стояли поднятые над землей на подпорках маленькие стога.

Чем дальше шел Сергеев, тем лес делался глуше. В глубокой песчаной яме светилось маленькое озеро. Цепляясь за ветки лещины, Сергеев спустился к нему и напился воды. Она была такая холодная, что у него заныли зубы. В глубине озера неясным рогом отражался молодой месяц.

Сергеев удивился, что не заметил месяца раньше, поднял голову и увидел его на головокружительной высоте над собой. Месяц казался клочком дыма и поблескивал слабым розовым светом.

Этот тусклый свет был разлит вокруг и окрашивал воздух. Должно быть, за пеленой туч заходило солнце и создавало это угрюмое и странное освещение.

После недавнего дождя лес был полон осторожного шороха капель, стекавших с листвы. В чистых лужах стояла под водой трава, и среди травинок тоже отражался месяц.

Быстро темнело. Сергеев прошел несколько полян, но стогов на них не было. Вдалеке возник дрожащий свет.

Сергеев остановился. Впереди на просеке паслись стреноженные лошади, трещал костер. Около него сидели люди.

Сергеев поколебался, но все-таки подошел. Он не был готовок этой встрече. Он еще не придумал, что отвечать, если его спросят, кто он и куда идет ночью. Сергеев знал, что деревенские жители не любят ничего непонятного, особенно – непонятных людей.

Так и не придумав, что сказать о себе, Сергеев подошел к костру. У костра сидели женщина в ватнике и резиновых сапогах, вихрастый человек в замасленном комбинезоне и двое мальчиков в глубоко надвинутых на уши кепках. Все они давно заметили Сергеева и следили за ним, когда он подходил.

– Здравствуйте! – неуверенно сказал Сергеев.

– Здравствуй, прохожий, – протяжно ответила женщина. – Ты что ж, монтер, что ли? Телеграфные провода проверяешь?

Выход был подсказан, и Сергеев с облегчением сказал, что – да, он монтер.

– Новенький, – заметил один из мальчиков. – Прошлый год другой ходил. Тот был конопатый.

– Что же ты не заночевал в Вороничах? – спросила женщина. – Ночью тут и заплутаться недолго. Садись, грейся.

Сергеев подсел к костру, достал пачку папирос. Вихрастый человек зашевелился. Заволновались и мальчики. Сергеев протянул вихрастому – пачку, но мальчикам курить не дал.

Читайте также:  Дополнить предложения однородными солнце плывет над

– Правильно! – сказала женщина. – Нечего их баловать. Ты лучше мне дай покурить. Я с войны курить понемногу начала, никак теперь не отстану.

– Это верно! – сказал вихрастый. – На войне прямо кричит в тебе каждая жилка. За табак золотые горы отдашь.

– С войны я и закурила, – второй раз сказала женщина. – Со страха.

– Эй, вы! – прикрикнул на них вихрастый. – Иль давно вам уши не драли?

– Да мы так… – оправдываясь, пробормотал мальчик постарше.

– Ну то-то! «Так» да «не так». Глаше сам Михал Иваныч Калинин орден давал, а вы все берете в смешки. Носы сначала утрите.

Мальчики обиженно засопели, но промолчали.

– За что у вас орден? – спросил Сергеев женщину.

– За могилу Александра Сергеевича, – неожиданно ответила женщина и улыбнулась, глядя на растерявшегося Сергеева. От улыбки лицо ее стало совсем молодым и задорным.

– Да это она с могилой Пушкина вас путает по-нарочну, – предупредил вихрастый.

– А я так иногда мечтаю, что за могилу, – возразила женщина.

– Ну и мечтай, раз тебе нравится, – сердито ответил вихрастый. От него тянуло бензином. По всей видимости, это был тракторист. – А ежели говорить по-серьезному, как на собрании, – сказал он уже одному Сергееву, – то орден она получила за то, что больше ее никто льна не перетрепал по всей нашей области. У Глаши лен, как золотой шелк. Перебираешь его пальцами, а он поет.

– Слово знает, – сказал мальчишка постарше.

– Я те покажу слово! – прикрикнул тракторист. – Наслухался у бабок ихних предрассудков и вякаешь.

Женщина молчала и, улыбаясь, смотрела на огонь. Из-под платка выбилась прядь ее волнистых волос.

– А что же было с пушкинской могилой? – тихо спросил Сергеев.

Женщина очнулась и подняла на Сергеева темные глаза.

– Я в ту пору при немцах, – ответила она очень тихо, – в Святых Горах жила. Пряталась. У нас в деревне, в Зимарях, так уж с давних времен заведено, что все от самого малого до старика Александром Сергеевичем очень гордятся. Да и как не гордиться? Все-таки свой. Земляк.

– Земляк! – согласился тракторист.

– Я его много читала. Не все, правда, брала в понимание. Не все! Но как там хотите, – понимайте или не понимайте, а сердце все равно так забьется, так больно забьется, что прижмешь руки к груди, чтобы его унять. Да разве уймешь! Ты вот ходишь тут со своим телеграфным инструментом, а не ведаешь, где ходишь. Я многое у Александра Сергеевича обожаю, а больше всего про наши места, про глушь лесов сосновых. Как услышу или прочту, так просто плачу.

– «Где я страдал, где я любил, где сердце я похоронил», – неожиданно сказал тракторист.

– Не надо, Тиша, – тихо попросила женщина. – Мне этого слушать нельзя.

– Так что же было с могилой Пушкина? – снова спросил Сергеев.

– Были цветы, – ответила женщина. – И всякая трава. И ветки. Да не я одна их клала. Еще Клава со мной ходила. Нарвем в лесу цветов, проберемся тишком мимо немцев на его могилу и положим. Старались, чтобы никогда не увядали цветы. Я тогда так думала – вот все увядает на свете, даже любовь…

Она снова замолчала. Тракторист досадливо крякнул, а мальчики лежали совсем тихо, – не дышали, слушали.

– Даже любовь, – повторила Глаша. – А уж чему-чему, как не любви, жить на сердце весь человеческий век. Вот, думаю, все увядает. А цветы на его могиле никак не должны так увясть, пожухнуть, как сохнет, пропадает любовь…

Голос у Глаши дрогнул. Она отвернулась, долго смотрела в темноту, и Сергеев заметил, как на ее щеке блеснула слеза.

Мальчики вскоре уснули. Уснул и тракторист, укрывшись с головой ватником. Одна Глаша еще долго сидела, смотрела на огонь, подкладывала в костер ветки. Потом сказала Сергееву:

– Ты что ж не спишь? Небось умаялся. Сергеев лег, подложил под голову рюкзак.

Было холодно. Сон от этого все рвался, как тонкая пряжа. Глаша сняла с головы теплый платок и укрыла Сергеева.

Где-то, казалось, за краем земли, в немыслимой ночной дали пели, надрываясь, петухи, возвещали перелом ночи.

Сергеев проснулся на рассвете. Тракторист уже ушел. За лесом тарахтел его трактор. Мальчишки проснулись, потолкали друг друга в бока, похихикали и пошли сгонять лошадей. Глаша все так же сидела у догоравшего костра.

– Я ведь тоже запоздала, – сказала она Сергееву. – Шла со станции к себе в Зимари. И запоздала. А вам теперь куда?

Она почему-то сказала Сергееву «вы», и он понял, что чем-то себя выдал и Глаша догадывается, что он совсем не монтер.

– Да мне все равно, – ответил Сергеев и смутился.

– Я и вижу. Тогда пойдемте к нам в Зимари. Хоть чаю попьете, согреетесь. Видите, какая роса.

Они вышли из леса в широкую ложбину. Багряное солнце подымалось над туманом в утренней тишине. Только изредка несмело попискивали в кустах какие-то птицы.

Читайте также:  Платье юбка солнце фатин

На пригорке Глаша и Сергеев остановились. Внизу, у берега озера, пряталась под сенью черных ив маленькая деревушка. Это и были Зимари.

Небо поголубело. Утренний ветер прошел порывом и затих. Как будто он прошумел только для того, чтобы стряхнуть росу с деревьев и освежить воспаленное от костра лицо.

Глаша провела Сергеева в свою избу. Она стояла над самым озером. Отблески воды качались на потолке.

В избе было пусто и чисто. К стене была приколота кнопками карточка матроса с прищуренными веселыми глазами.

«Вот по ком она плакала ночью, – подумал Сергеев. – Кто он? Спросить или нет?»

Он поколебался, но все-таки спросил, чья это карточка. Глаша вышла из-за перегородки умытая, причесанная на две косы, посмотрела на Сергеева строгими темными глазами и спросила:

– Вы-то сами книги пишете? Или нет?

– Пишу, – сознался Сергеев. Он был захвачен врасплох.

– Я догадалась, – сказала Глаша. – В Михайловское, говорят, писатели приезжают.

Она помолчала, глядя за окно, сняла со стены карточку моряка и спрятала ее в ящик дощатого стола.

– Вот теперь, – сказала она, – никто и спрашивать про него не станет.

Она застенчиво улыбнулась, и Сергеев подумал, что никогда еще в жизни он не видел такой открытой улыбки, сияющей тихой и еще не совсем ему понятной красотой. Что было в ней, в этой улыбке? И что могло быть краше русской женщины, певучих ее слов, доверчивых глаз, трепещущей и милой ее души.

Глаша собрала чай, но. Сергеев отказался от него и ушел. Он пошел не туда, куда звала его радуга, а обратно, в Вороничи.

Он шел быстро, спешил.

Сразу лавиной обрушилось на него всё – пока еще беспорядочные, но удивительные и радостные мысли, дым облаков, блеск мокрых листьев, лесная тишина, легкое сожаление, что он так внезапно ушел, и глубокая радость от сознания, что через час-два, как только дойдет до дому, он тотчас начнет писать. И никакая сила уже не сможет остановить тот душевный подъем, что сейчас невозвратимо несет его, как бурный поток несет сломанные ветки, листья и пену.

«Ничего как будто не случилось по ту сторону радуги», – думал Сергеев. Но вместе с тем случилось так много, что трудно было все это обнять сознанием. Но главное, что случилось, – это прикосновение к простой душе человеческой.

А Глаша сидела у стола, вытянув перед собой руки, задумавшись. Вот пришел чужой человек, незнакомый, и ушел, но осталось после него ожидание. А она знала, что ожидать – это тоже предчувствие счастья.

Источник

Рассердилось солнце тучи оттолкнуло

«Темнота!» Наконец, все успокоились и замолчали. Прислушалась вьюжная песня, ухо привыкло к ее скучной музыке; завернувшись поглубже в доху, становилось уже безразлично, воет метель или нет. Ноги начали остывать. Усталая спина отдыхала после долгих ухабов. Клонила дремота. Снег порошил по повозке, улегаясь на крышку; под ноги лошадям наметал ветер целые кучи, которые все росли и возвышались, а крутящаяся муть все еще не светлела, продолжая ныть и напевать свои долгие похоронные песни, и ветер все метался по полю, задевая за верхушки повозок.

Долго царили мрак и вихрь, долго крутились снежные хлопья, пока, наконец, не засветлело в воздухе. Мало-помалу бледнела ночная мгла, и сумрак делался реже, и затихала вьюга, но небо было сплошь затянуто тучами и все еще порошило снегом. Начинало светать. Понемногу, сквозь сыпавшийся снег, очерчивались сначала ближайшие предметы, виден стал облучок, силуэты коней, потом стало можно различить и лицо ямщика и образовавшиеся за ночь снежные холмы, и, наконец, впереди стал виден забор, в который почти упирался коренник.

— Батюшки! Да ведь это станция! — воскликнул удивленный ямщик, хлопнув себя обеими руками по бедрам. — Ишь ты, лукавый попутал.

И он пришел вдруг в такую ярость, что начал ругаться, оговариваясь на каждом слове: «Прости ты мое согрешение!»

— Ах ты, лукавый. Ах ты, сила нечистая, куда завела. Вот чтоб тебе ни дна, ни покрышки!

В бешенстве он много раз ударял изо всей силы кнутом по свежему снегу, и прежде чем разбудить седоков, он вволю отругал рассеявшийся мрак и насулил таких невзгод лукавому и всей его родне, что горькая обида отлегла, наконец, от души, и облегчилось его русское сердце.

— Я говорил, что кабак! — рассердился на него Бородатов. — Лошади остановились, значит кабак!

— Где ж он, кабак? — рассердился ямщик в свою очередь. — Станция нешто кабак?

— Как же ты станцию не знаешь!

— Где ж ее знать? Очень хорошо ее знаю, а разве видно? Вон она, теперь ее видно, а давеча разве можно. Ах ты, сила нечистая! Чтоб тебе.

В огорчении он опять начал браниться, стараясь припомнить, как было дело: наехал ли он на станционный задворок, или лошади сами дошли по памяти, когда все спали, но только нечистая сила была здесь больше всех виновата, и в этом он был твердо уверен.

Жалкие, продрогшие вошли путники в станционную залу. Раздевшись, все сели ч старались опомниться. Матвей Матвеевич молчал и не мог помириться с мыслью, что станцию в каких-нибудь двадцать верст ехали целую ночь.

Читайте также:  Изложение по повести кладовая солнца

Тут же в комнате, развалившись на кресле, спал бритый мужчина, а на диване маленькая худенькая дама; ее лицо от утреннего серого света казалось очень непривлекательным, со следами утраченной красоты. Голоса прибывших разбудили обоих. Сцачала проснулся мужчина и взглянул на свет с таким страдальческим выражением, точно от этого взгляда у него заболели все нервы, протер глаза и откашлялся, а потом проговорил, ни к кому не обращаясь:

— Ну, ночка! Черт знает что за погода!

— Большая бура! — сказал на это староста, вышедший навстречу. — Всеё ночь крутило.

— А дальше какова дорога? — спросил Матвей Матвеевич.

— Нырковата, сударь. Ямщики вчерась были, сказывают, очень нырковата, к тому же много обрезов намело за ночь.

После мучительной ночи всем хотелось отдохнуть, и сообщение старосты их огорчило.

«Нырковата. » Легко сказать, нырковата! когда опытный ездок заранее чувствует от этого слова боль в пояснице.

— Ох, уж эти мне деревянные станции! — вздохнул Матвей Матвеевич, называя так предстоявшие Кленово, Сосново, Дуброво, где всегда бывает отвратительная дорога, и, кроме того, начинаются опять Аракчеевские аллеи, с которыми не может помириться ни один путник ч не может забыть их долгое время.

Впереди еще целые сутки, а все уже говорят: «Слава богу!» — и мечтают об отдыхе и спокойных вагонах. Однообразен и бесконечен кажется этот последний день, желание отдыха возрастает при виде каждой новой станции, и, несмотря на ухабы, все кричат в нетерпении: «Пошел! Пошел!»

Почти до полудня не переставало хмуриться; серые тучи обложили весь небосклон, и только там, где было солнце, они казались светлее и реже. Однако мало-помалу тучи начали двигаться, поплыли сперва нижние облака, легкие, как дым, а над ними поверху задвигались мохнатые седые клочья; местами делалось чернее от них, местами проглядывала синева; иногда прорезывался внезапный луч солнца и вдруг окрашивал огромную тучу в золотисто-грязный цвет и кидался скорее на дорогу, озаряя на минуту белоснежную окрестность ослепительным блеском. В небе творилось что-то неведомое: было тихо в воздухе, почти безветренно, но тучи, разорвавшись на множество кусков, целыми полчищами двинулись к северу; а с юга вслед за ними выплывали новые облака и тянулись дружными вереницами; за этими следовали еще новые, но уже не хмурые, а веселые и румяные, потом белые, которые серебрились на солнце, плывя врассыпную по голубому небу, — и день засиял во всей своей силе.

Впереди по дороге, так же, как первые вереницы туч, тянулся нескончаемый обоз, занимая собою целиком всю узкую дорогу, и тройкам нельзя было проехать. Шаг за шагом двигались нагроможденные воза, прикрытые брезентами и рогожами, затянутые веревками; около них шля один за одним мужики на большом расстоянии друг от друга и все почему-то глядели вниз на дорогу.

По совету Бородатова, никогда не терявшегося в затруднительных положениях, ямщик еще издали закричал обозникам:

Но те продолжали свой путь, нимало не заботясь.

— Свора-чи-вай. — кричал во весь голос ямщик, нагоняя обоз. Гу-бер-натор едет! Свора-чи-вай!

Ближние обозники оглянулись.

«Гу-бер-натор. » — услыхали они и, не поняв, в чем дело, бросились к возам и замахали руками передним.

— Губернатор! Губернатор! — кричали они уже сами.

— Губернатор! — перекликались дальнейшие. — Гу-бернатор!

И по всему обозу, до самых передних погонщиков, которые виднелись отсюда серыми точками, мгновенно донеслось это магическое слово, передававшееся из уст в уста.

— Губернатор! — раздавалось все дальше и дальше на разные голоса, и все бросались к своим подводам и спихивали лошадей в придорожные сугробы, освобождая путь, по которому во весь дух мчались тройки, а задние мужики, поснимавшие было шапки, увидев обман, стали кричать передним:

Но колокольчики громким звоном и ямшики своими кряками заглушали их голоса, и, когда передние обозники догадались в чем дело, повозки были уже далеко впереди, и только снежная пыль летела от них в обе стороны.

Чем ниже опускалось солнце, тем больше беспокоился Матвей Матвеевич; его нетерпение возрастало с каждой минутой: еще каких-нибудь три-четыре часа, и пермский поезд уйдет вместе с Тирманом. А до Перми еще целых три станции!

Пока в Оханске меняли лошадей, Сучков отведал вкусных пельменей и браги, а Панфилов все ходил около повозек и в волнении поглядывал на небо. Ему хотелось остановить время; вернуть бы четыре часа, только четыре часа.

Часто вытаскивал он свой женевский хронометр и глядел почти с ненавистью, как маленькая проворная стрелка бежала по циферблату.

— Нет, не поспеешь!

Вихрем летели быстрые кони, дух занимался от скорой езды, а вечернее солнце давно уже закатилось, и сумерки вновь затемнили дорогу.

— Ура! Здесь Тирман! — воскликнули в один голос Сучков и Матвей Матвеевич, когда, подъехав к «Култаеву», они увидали знакомую повозку и, прежде чем войти на станцию, поторопились ее оглядеть.

— Она! Она! Это тирманская повозка! — ликовал Сучков. — Глядите, Матвей Матвеевич, — тирманская.

— Ну, теперь не ускачет! — сказал тот и, войдя в комнаты, торопливо осведомился у смотрителя:

Источник

Adblock
detector