Серебряное пятно луны плыло над
Пройдя длинный полутемный коридор, они вошли в пустую комнату, и Домбровский продиктовал Грассе две записки — одну Фавье, другую Врублевскому. Он сообщал о решении Комитета общественного спасения и подробно перечислял все то, что нужно было сделать, чтобы это решение не привело к катастрофе.
Обе записки должен был отвезти Грассе. С Домбровским остался Рульяк. Они спустились вниз, в лазарет. Домбровскому сделали перевязку, и ему стало немного легче. Теперь он мог двигаться без посторонней помощи. Не слушая доктора, он вышел с Рульяком на площадь перед ратушей.
Оставалось одно последнее дело.
— Ты слыхал, Рульяк? Они не хотят будить Париж, — сказал Домбровский, останавливаясь под фонарем, чтобы лучше видеть лицо Рульяка. — Версальцы будут занимать улицу за улицей… Квартал за кварталом… И город будет спокойно спать. А завтра парижане проснутся и тоже ничего не будут знать, пока версальцы не появятся у них под окнами.
— Нужно разбудить людей, — убежденно сказал Рульяк. — Мало ли что они приказывают. — Он вдруг начал ругаться: — К чертям собачьим все их приказы! Раньше они о нас не думали, а теперь приказывают.
— Довольно разговоров! Надо ударить в набат. Всю ответственность я беру на себя. Я первый раз в жизни нарушаю приказ, и то, кажется, слишком поздно… Ну да ладно… Отправляйся в штаб. — Домбровский объяснил Рульяку, что надо делать. — Чего еще? — сердито спросил он, видя, что Рульяк мнется, не уходит.
— Да вот… как же я тебя, гражданин, оставлю?
— Это что еще за нежности? — Домбровский криво усмехнулся. — Ты можешь вернуться в свой Бельвилль. Я уже не главнокомандующий, и ординарцев мне иметь не положено. Так что сделаешь дело — и домой спать.
Рульяк даже не счел нужным отвечать на такое нелепое предложение.
— Я должен знать, где мне найти вас, — настаивал он.
Домбровский подумал: ну что ж, пусть приходит утром в ратушу.
Вот и кончены все дела.
Где-то позади на чугунных стеблях, у подъезда ратуши, затерялись молочные гроздья фонарей. Домбровский медленно бредет по пустынным ночным улицам, придерживаясь за стены домов. Как он сразу вдруг ослабел. Ведь, в сущности, пустяковая рана, даже не рана, а контузия. Нет, дело не в ней. Только необычайное нервное напряжение позволяло ему работать последние недели почти без сна. Никто не подозревал, во что обходится ему это прославленное спокойствие. А теперь, когда напряжение спало, накопленная усталость нахлынула сразу. Ну что ж, надо попробовать устоять на ногах. Все, кроме него, знают, куда им идти, что делать. И он должен решить, что ему делать. Разговор с самим собой — самый тяжелый для человека разговор, ибо здесь нельзя лгать и недоговаривать. Никто не в силах помочь ему. У него самого должно хватить мужества сделать выбор.
Обессиленный ходьбой, Домбровский свалился на плетеный стул на открытой террасе какого-то уличного кафе. Над входом, поскрипывая, качался стеклянный бочонок. Улица, освещенная луной, была пуста, и четкие тени столиков лежали на панели.
Только сейчас, когда Домбровский произнес слово «поражение», гибель Коммуны открылась перед ним пропастью, куда рухнули все надежды.
Почему-то вспомнилось, как в штабе, урывая время от коротких часов сна, они мечтали о будущем: Фавье — он вернется на сцену. Пойдет пьеса о славной войне Коммуны, о том, как знамя ее поднимали один за другим департаменты Франции и как Версаль пал. И в этой пьесе Фавье — они хохотали — будет играть… Домбровского! «Вот, голубчик, когда заставят тебя промолчать всю пьесу. Болтун несчастный!» — посмеивался Грассе.
Грассе поступит учиться в Сорбонну. «Черт возьми, тогда каждый рабочий парень сможет быть студентом!» Фавье, комично передразнивая манеры Грассе-профессора, пищал, взобравшись на стул: «Граждане студенты, сегодня лекция о патологии. Вот перед вами в банке пойманное в версальских лесах невиданное чудовище, отвратительный выродок из породы подлецов, заспиртованный Шибздикус-Тьер…»
Ярослав? Он останется военным. Иной профессии для него нет. Он вернется на родину, умудренный опытом Коммуны. Какими детскими и наивными казались ему ошибки 63-го года. Все будет иначе! Он чувствовал себя артиллеристом у орудия, накрывшим цель в «вилку»: был перелет, был недолет, теперь он мог взять нужный прицел. За спиной у него будет свободная Франция — страна, которую он освобождал. Он твердо знал, что такие люди, как Верморель, Делеклюз, Варлен и тысячи парижских рабочих, — вся Франция поможет ему освобождать отчизну. А потом он хотел написать книгу о новой тактике войны Коммуны.
Ничего этого не будет. С ожесточением перечеркивал он свои надежды, которые должна была осуществить Коммуна. И чем больнее ему было, тем упорнее он становился.
Он смотрел на гладкий мрамор столика. Серебряное пятно луны плыло между локтями. Вздохнув, он поднялся и опять пошел, опираясь на саблю. Теплый ночной воздух был полон свежими запахами зелени. Жаркое раннее лето нагрянуло в этом году на Париж. Из развороченных мостовых выбивалось зеленое пламя травы, острые язычки в жадной ярости, казалось, готовы были перекинуться на стены домов. Сады томились за железными решетками, деревья протягивали сквозь прутья пышные ветви.
Парижане обнаруживали затерянные среди улиц сады, скверы, аллеи. Весь город был полон зелени. Цветов было даже больше, чем обычно. Откуда только ухитрялись доставать их загорелые, худенькие девчонки, торгующие букетами на перекрестках. Только этой ночью, впервые за месяц осады, заметил Домбровский захватывающую роскошь молодого лета. Никогда с такой силой не бродило в нем вино жизни. Неясная, как в тумане, мысль начала тревожить его.
Он остановился у ограды, перед аркой, где вдоль баррикады расположился отряд гарибальдийцев. Солдаты, подостлав шинели, спали на связках соломы. Двое дежурных сидели, скрестив ноги, у гаснущего
Источник
Серебряное пятно луны плыло над
Он смотрел на гладкий мрамор столика. Серебряное пятно луны плыло между локтями. Вздохнув, он поднялся и опять пошел, опираясь на саблю. Теплый ночной воздух был полон свежими запахами зелени. Жаркое раннее лето нагрянуло в этом году на Париж. Из развороченных мостовых выбивалось зеленое пламя травы, острые язычки в жадной ярости, казалось, готовы были перекинуться на стены домов. Сады томились за железными решетками, деревья протягивали сквозь прутья пышные ветви.
Парижане обнаруживали затерянные среди улиц сады, скверы, аллеи. Весь город был полон зелени. Цветов было даже больше, чем обычно. Откуда только ухитрялись доставать их загорелые, худенькие девчонки, торгующие букетами на перекрестках. Только этой ночью, впервые за месяц осады, заметил Домбровский захватывающую роскошь молодого лета. Никогда с такой силой не бродило в нем вино жизни. Неясная, как в тумане, мысль начала тревожить его.
Он остановился у ограды, перед аркой, где вдоль баррикады расположился отряд гарибальдийцев. Солдаты, подостлав шинели, спали на связках соломы. Двое дежурных сидели, скрестив ноги, у гаснущего костра. Рокоча, закипал на огне котелок. Солдаты беседовали между собой так тихо, что до Ярослава доносился только их смех. Вдруг они вскочили, прислушиваясь. Из темноты донесся скрип колес. Они пошли по направлению звуков и через несколько минут вернулись вместе с широкоплечей старухой, толкавшей перед собой пузатую тачку, доверху наполненную листовками. Она опустила тачку и утерла рукавом потный лоб.
— Ну, сынки, просыпайтесь! Полюбуйтесь, какой подарочек принесла вам старая Кристина. — Она взяла листовку и, ловко мазнув кистью, пришлепнула ее к стене.
Гвардейцы, разбуженные шумом, потягиваясь и зевая, столпились перед сырым от клея листом. При неверном свете костра кто-то с трудом читал пахнущие краской буквы:
«Довольно милитаризма, долой генеральные штабы в расшитых золотом и галунами мундирах. Место народу, бойцам с обнаженными руками. Час революционной борьбы пробил…»
Это было воззвание Делеклюза.
Через несколько минут весь отряд был на ногах.
Коммунары быстро разбирали из козел ружья, отыскивали ранцы, рассовывали по карманам патроны.
— Рено, захвати еще полсотни на долю дядюшки Леру!
— Ну, Эмиль, прощай, мы к себе…
Напрасно командир уговаривал их остаться, его никто не слушал:
— Приказ, гражданин, ничего не поделаешь!
— И здесь ведь живут люди, придут и сюда защищать.
— Эй, кто тут из Батиньоля? Пошли со мной!
— Поль, поторапливайся. Как бы «мясники» не подобрались к нашей улице.
…Если он вмешается, то сумеет их остановить, но Ярослав знал, что то же самое творится сейчас повсюду, и отступил в тень, прижавшись теснее к росяной, пахнувшей ржавчиной ограде.
Торопливо прощаясь, коммунары расходились в разные стороны.
Вскинув шаспо, стрелки покидали бастионы. Арсеналы и склады оставались без охраны. Распадались легионы, фронты, управления. «Скорее домой! Защищать свою улицу!» Рушилась армия, которую Домбровский организовывал, учил в боях, с которой отстаивал город уже два месяца.
Опрокинутый котелок валялся на почерневших углях костра. Белый пар, шипя, поднимался и исчезал в темноте.
Какую же улицу ему защищать? Весь восставший город одинаково дорог ему. Париж стал для него второй родиной. Вернее не Париж, а Коммуна, ее не разделишь на улицы и переулки.
Домбровскому вспомнилась вся его жизнь — тяжелая, полная лишений походная жизнь солдата революции. Сколько городов лежало на его пути: Москва, Петербург, Тифлис, Хельсинки, Стокгольм, Женева, Цюрих… Неужели сюда прибавится и Париж? Еще один верстовой столб по дороге домой. «Уехать?» — слово, неясно мучившее его, было произнесено. Значит, решено: Коммуна погибла, он уезжает. Он идет сейчас домой, чтобы переодеться в штатское платье, сбрить бороду и усы…
Две маленькие комнатки освещены зеленым светом луны. Незачем зажигать огонь. Неделю тому назад он также приехал ночью, его встретила Пели — теплая, заспанная, с распущенными волосами. Сын спал, тяжело сопя и пуская пузыри. Ярослав, улыбаясь, осторожно вытер ему нос и уголки рта. Пели хотела разбудить мальчика, — Янек не видел отца уже несколько дней, — но он не позволил…
Позавчера эшелон Красного Креста увез Пели и сына из Парижа. Друзья уговорили сделать это ради сына. Где он их найдет, что с ними теперь?
В комнатах еще пахнет дымом. Пели перед отъездом сжигала бумаги… Чертежная доска. Два года он провел за ней. Рисовальщик Трансконтинентальной компании. Над доской на обоях светлое пятно. Это Пели взяла с собой его фотографию. Заботливо связанные пачки книг. Надеялась, что ему удастся захватить их… Удастся выбраться. Разве можно было расставаться без этой надежды. Она не проронила ни одной слезы. Поцеловала в глаза. Она всегда целовала его в глаза. Восемь лет как они женаты, да, уже восемь лет. А жили вместе каких-нибудь четыре года. А оставались вдвоем… всего два — три месяца наберется…
Источник
Серебряное пятно луны плыло над
Всадник в штатском
На многолюдной дороге из Парижа в Жантильи эта группа всадников выглядела необычно и странно. Впереди, расчищая путь, ехали два офицера. За ними одиноко следовал на низкой белой лошадке человек в длиннополом сюртуке. Глубоко надвинутая шляпа скрывала его лицо. Два адъютанта, вооруженных пистолетами и саблями, замыкали молчаливую процессию.
Громыхали тяжелые фургоны, орудия, осторожно продвигались госпитальные омнибусы, переполненные ранеными, катились лакированные тюльбюри, нагруженные патронными ящиками. Лафеты, двуколки, хлебные фуры… По обочинам мчались ординарцы с пакетами и депешами в холщовых сумках. В середине бурлили нестройные говорливые ряды национальных гвардейцев. Сквозь тучи серой пыли темнели тусклые стволы шаспо[1].
Иногда навстречу людскому потоку попадался батальон, возвращавшийся с фронта; тогда поток прерывался, усталых бойцов окружали и жадно расспрашивали…
Спускались светлые майские сумерки. Взводные факельщики зажгли свои веселые желтые огни. Песни сливались одна с другой, утихали, переходили в говор, смех или заглушались вдруг резвой дробью барабанов.
Всадники спешили; они не отвечали на приветствия коммунаров, различавших в темноте золотые галуны офицеров Коммуны.
В Жантильи они свернули к штабу командующего Второй армией Коммуны генерала Врублевского. Старомодный облупленный особняк сверкал огнями сквозь редкие деревья порубленного сада. Взметая песок, верховые осадили коней на площадке перед домом. Офицеры и человек в штатском прошли сквозь расступившуюся толпу к подъезду. Часовой задержал штатского, подозрительно вертя в руках мандат на имя военного делегата Коммуны.
— Я Россель, — нетерпеливо сказал человек в штатском.
При этих словах вестовые, командиры, члены комитетов батальонов, артиллеристы, раненый канонир — все, кто стояли на крыльце, сидели в самых живописных позах на ступеньках, перилах, ожидая распоряжений из штаба, — замолчали, бесцеремонно разглядывая низкорослую угловатую фигурку в модном сером сюртуке. Глаза Росселя блеснули из-под шляпы.
— Что тут за рынок? — резко спросил он.
Никто не отозвался. Часовой молча вернул ему мандат, не торопясь убрал ружье, преграждавшее вход.
— Вот он каков, главнокомандующий, — удивленно протянул раненый канонир, глядя вслед Росселю.
— Он у Трошю был полковником!
Коммунары спустились вниз, разлеглись в стороне у коновязи, в густой, высокой траве. Над их головами лошади, похрустывая, жевали траву и тихонько ржали.
Одичалые цветы выползали из клумб, спутав прошлогодние хитроумные узоры. Их крепкий аромат заглушал запах пороха и пота, который принесли с собой коммунары.
Ежеминутно хлопали двери караульной, дежурные выкликали имена, во все стороны отправлялись ординарцы, теплая земля вздрагивала от близких разрывов. Но с канонадой так сжились еще со времени осады Парижа, что тревожила тишина.
Разговор не прерывался:
— Да, везет же нам на командующих! Сперва Люлье…
— Авантюрист и хвастун!
— … теперь Россель. Нет, граждане, революционной армией не может командовать офицер!
— Видел? Брезгает носить мундир Коммуны!
— Будь они прокляты, пособники Трошю!
— Еще бы, каждый офицерик мечтает стать Наполеоном!
— Ну-ну, а Домбровский ведь тоже офицер?
— Да, маленький поляк — бывший русский офицер.
— Тоже темная личность!
— Вы про Домбровского? Нет, это настоящий парень! Это храбрец!
— А воззвание Коммуны? Там рассказывают, кто такой Домбровский. Это он организовал восстание в Польше в шестьдесят третьем году!
— …И пуля его не берет, бросается в атаку как дьявол! Наш батальон не из трусливых, но когда батареи с Мон-Валериана стали ухаживать за нами, то через день от нас осталась половина. А тут еще версальцы стреляют из траншей. Мы застряли на бастионах — и ни шагу дальше. Снаряды лупят… завалило нас железом. Что там наши две пушки — жалко глядеть: раскалились, как утюги у хорошей хозяйки. Бах! Трах. Вдруг, откуда ни возьмись, в только что пробитой бреши появляется Домбровский! Дым, огонь, летят осколки. Рядом с ним еще двое — его адъютанты, тоже отчаянные ребята. Он взмахивает саблей: «Вперед! Да здравствует Коммуна!» Не могу понять, что с нами случилось: мы словно взбесились, выскакиваем за ним через эту дыру — и на штык «мясников»![2] Гнали их до самого Инкерманского бульвара. Да… И вот потом стали мы бранить Домбровского: зачем он рискует собой? Он ведь командующий целой армии! А он смеется и говорит со своим дьявольским акцентом: «Надо ж из вас солдат сделать. Вы теперь уверились в своих силах — целый полк отогнали, в следующий раз не будете ждать меня перед атакой. Правильно?» — «Правильно!» — кричим мы. А прощаясь, он сказал нам: «Ранить меня никак не могли, мне в три часа надо доклад делать в Совете Коммуны».
— О! Домбровский — наш, хоть и поляк. Будь он на месте Росселя, старая жаба Тьер болтался бы уже на веревке под Триумфальной аркой!
Война 1870–1871 годов закончилась полным разгромом Франции. Прусские войска, ожидая уплаты контрибуции, заняли окрестности Парижа. Правительство национальной измены не чувствовало позорности этого соседства, наоборот — под тенью прусского орла было удобно покончить с Республикой и восстановить монархию. Адольф Тьер решил разоружить Париж. Но рабочие не допустили солдат к батареям, где стояли купленные на деньги парижан пушки. Над городом взвилось знамя революции.
Оно горело стыдом за поруганную, проданную честь Франции, тревогой за судьбу Республики, гневом против министров-изменников, против буржуазии, против всех несправедливостей голодной, бесправной жизни парижских пролетариев.
Правительство бежало в Версаль. Власть взяли в свои руки рабочие.
С тех пор прошло полтора месяца. Опомнясь от первого испуга, версальское правительство принялось лихорадочно собирать армию, чтобы расправиться с революционным городом. За год войны с Германией министры не проявили столько энергии, как за несколько недель борьбы с Коммуной.
В течение марта и апреля Тьер разыгрывал комедию примирения с Коммуной. Тем временем он собирал армию. Он обратился к Бисмарку, и первый канцлер Германии с трогательной любезностью вернул сорок тысяч военнопленных французских солдат. Это было хорошим пополнением для версальской армии. Теперь она в шесть раз превосходила плохо обученную, лишенную опытных офицеров Национальную гвардию Коммуны.
С востока Париж охватывала немецкая армия, внешне нейтральная, но готовая при первых победах Коммуны затопить ее в крови.
Петля блокады с каждым днем стягивалась все туже.
Против западных и южных фортов Парижа версальцы установили двести пятьдесят орудий осадной артиллерии, они заняли Орлеанскую железную дорогу, телеграф и отрезали город от юга страны.
Первые вылазки коммунаров закончились неудачей, командование Национальной гвардии перешло к обороне. Инициативу захватили версальцы. Их атаки становились более упорными, артиллерия с рассвета вела обстрел фортов и рабочих окраин Парижа. Версальским генералам не приходилось считать ни людей, ни снарядов.
И все же армия Коммуны не отступала ни на шаг.
— Но не двигаться назад — не значит идти вперед, — повторял Домбровский. Он, вместе с немногими членами Коммуны, предупреждал о гибельности обороны. Клюзере, который тогда был главнокомандующим Коммуны, отвечал ему:
— Вместо нас, гражданин Домбровский, наступает время, — и большинство Совета Коммуны поддерживало его.
Источник