Меню

Солнце синее как апельсин

И солнце, синее, как апельсин (с)

. синее, как апельсин — до чего ж брейнгазмично-то [йооопта]

. голубые, как яйца дрозда (с) — это послабее, конечно

. и синий вол, исполненный очей (с), опять же ж

Короче, такого же вот забористого. синего, как апельсин, хотелось бы услышать)

Все переплетено, море нитей, но.
Потяни за нить, за ней потянется клубок.
Этот мир — веретено, совпадений — ноль.
Нитью быть или струной, или для битвы тетивой.
Все переплетено, в единый моток.
Нитяной комок и не ситцевый платок.
Перекати поле гонит с неба ветерок,
Все переплетено, но не предопределено.
Это картина мира тех кто,
Вашей давно противится, как секта
Ведь у всего не единый архитектор.
Все переплетено, мне суждено тут помереть еретиком,
Ваша картина мира — сетка, полотно, текстильная салфетка.
Будто работала ткачиха или швейка.
Но все переплетено само собою набекрень наискосок,
Все переплетено, в руке сертификат,
Что я сдерживаю мозг, только сердце никак.
(c) Oxxxymiron — Переплетено

. не сдерживайте мозг

Ответить на вопрос

ЛУЧШИЙ ОТВЕТ

И что, вот, ответить . )) Элюары / Галеевы да Карбидо со Штокхаузенами не разбросаны тут и там . ))

Хочется-то одного. )) а вокруг .

«Хочется, наконец, сидеть возле оттаявшего окна, завешенного тонкими прозрачными одеялами (говорят, есть такие), а окно приоткрыто, и ветерок (не пурга, смутно представляете?) надувает и колышет их… Причем сидеть не на привычном старом ящике с торчащими сучками, а на ящике мягком (говорят, существует), под лампой, которая светит, вблизи батареи, которая греет, — и держать на коленях не Книгу, а книгу, а на стене — полки из гладких блестящих досок (говорят. ), а на полках книги, книги, книги, и письменный стол, как советуют, придвинут вплотную, и самопишущее перо под рукой, а за окном скита не вечнозаснеженная помойка с обрыдлыми пирамидами, а что-нибудь, я даже не знаю… другое! В ином инее…
.

Я сел в Котельнический сугроб, черный от угольной пыли, и сладко задремал, заметаемый. Вижу, как брожу, выползя, жаждою томим, на снежных простынях словесности российской. За окном утро. Погоды никакой нет. Хрустит снег на задворках Коровина, блестит разбитое стеклышко пенсне Коровьева — о боги, боги, вот вам и законченная нескончаемая лунная ночь, а также брошенный лунный свет в разбитом окошке чердака на Васильевском острове в 16-й линии, а Блок еще называл эти линии изгибами — «пять изгибов сокровенных» — это пять линий, по которым Любовь Дмитриевна ходила с курсов, а я-то по подростковой испорченности думал, что это о прекрасных формах Дамы, да, да, все Параскева путаница — Россия, Зима, евреи, и горько повторять: даму — утопить, собачку — под поезд; и бес Петруша, получив пятерку, переходит из второго класса в первый, и Бланк с четверкой по логике получает тройку-Русь, а Маргарита, потеряв даренную Воландом подкову, восклицает: «Боже. », и голос арестованного Босого хрипит в унисон гласу босого арестанта, и все вокруг кишит извлечениями из, которые неприхотливо переплетаются переплетами, хвостами, хоботами, надоедливо облепляют, жужжат вокруг граната и налезают на кита.
И чудится мне, что достаю я из-под подушки свой Дневник и поглаживаю ему помятую спинку. Записки изгнанника, скорбные письма с понтом самому себе («Здесь я варвар затем, что я никому не понятен и российская речь глупому Гёте смешна»). » (с)

Источник

И небо синее, как апельсин (отрывок из романа)

И солнце синее, как апельсин… Так написал некогда французский поэт Поль Элюар. Ни одной из строк которого я не читал, да и вышеупомянутую фразу услышал от кого-то из наших… Услышал и забыл, а тут, сидя на скамье, прижавшейся спиной к серому боку библиотеки Нескучного Сада, над самым обрывом к набережной Москвы-реки – вспомнилось… Слишком долго всматривался в комок ослепительного света, бьющий из самого зенита небесного, всматривался до тех пор, пока не стало четко выделяться иссиня-черным шаром само светило. И тут же всплыло: “И солнце синее, как апельсин…” Рабочий день в разгаре, Нескучный почти пуст… Рядом на скамье – бутылка пива и только что открытая пачка сигарет. Первая сигарета уже дымится между пальцев, я знаю это, но не вижу: в глазах стоит темным пятном силуэт солнца… И солнце синее… Вот так собственно и видится мне мой отпуск: никаких югов, беготни, дальних перелетов. Всего этого мне с лихвой хватает на рабте. Нескучный сад, бутылка пива, сигарета. И смотри на солнце сколько угодно. На фонари по вечерам. И не надо бояться, что блики, временно поселившиеся на сетчатке глаза, помешают точно выстрелить, или заметить несущее опасность движение. Еще бы снять с плеч ремни кобуры и закинуть подальше “Rosignol” с его бульдожьим рылом. Не навсегда, а только на время отпуска, разумеется. Ан нет…
Темное пятно в глазах сначала бледнеет, а потом и вовсе исчезает, и я успеваю заметить торопливо семенящий вправо, в сторону моста, речной трамвайчик… Мгновение удивления сменяется пониманием. На палубах только люди в камуфляжах, все внимательно всматриваются в темную воду. На бортах и
корме – огромные гарпунные пушки, нелепо торчащие на этом некогда сугубо мирном судне. Только нос чист, говорят, октопусы не нападают с носа. Говорят, что было время – они вообще не нападали, пока кому-то не пришло в голову убрать их из Москвы-реки. Я весьма смутно помнил тот скандал, знал,
что ряд ученых выступили против; кажется, говорилось, что этот вид октопуса – результат эволюционного сбоя в развитии отряда, не сможет существовать ни в одном другом водоеме… Другими словами, в грязной Москве-реке появился вид пресноводного спрута, способного жить только и исключительно в условиях Москвы-реки. Насколько мне известно, ученым скоро заткнули глотки и началась бойня. Октопусов травили ядохимикатами (превратив основную водную артерию города в химическую урну), отстреливали гарпунными пушками, глушили
тротилом. Октопусы в свою очередь пытались сопротивляться, нападая на речные трамваи. Да только куда им с их рудиментарным мозгом… В течение нескольких лет пресноводный спрут был практически полностью изничтожен… И
вот – не так давно появился снова, став умнее, хитрее, осмотрительнее, и, кроме того, значительно больше размером. После того, как были практически уничтожены три речных трамвая, пассажирские перевозки по реке запретили, набережные в местах, подобных Нескучному Саду – обнесли сеткой рабицей, а на речных трамваях установили гарпунные пушки. Это то, что знают все. Я же в свою очередь ни разу не удостоился чести видеть хотя бы фотографию октопуса, не говоря уж о том, чтобы наблюдать это творение отходов человеческих воочию, и посему имел смутное ощущение, что никаких октопусов нет, а историю эту придумали, дабы прикрыть нечто другое, к примеру – странную гибель трех речных трамваев с пассажирами на борту…
Да, кстати, фотографии этих трамваев я видел, а вот фотографий пострадавших пассажиров – нет… Тоже странно. И еще…
Я затянулся истлевшей практически наполовину сигаретой и заставил себя думать о другом. Отпуск же, бляха муха, что ж меня так и тянет анализировать, искать мелочи, подвохи… Солнце, синее, как апельсин, на несколько минут спряталось в овчинное облако, случайно забредшее на московский небосклон. Краски затуманились, и стал отчетливо виден дым моей сигареты. Я усмехнулся и растянулся на скамье. Солнце, даже сквозь кучерявость облака перекрасило обратные стороны век в красный цвет. Я лежал с закрытыми глазами, курил, и слушал, как скрипит стволами древесных великанов Нескучный Сад, свидетель не одной эпохи человеческой, не одного поколения… За это время у него выработалась особая философия, особый,
насмешливый взгляд на происходящее. Даже когда в нем вырубили сотню тополей петровской эпохи, он только усмехнулся опять. Да и простил, просто махнул ветвями на это дело и на глупость человеческую. Потому что – какой смысл дергаться? Все, что должно произойти – произойдет. Так уж заведено под этим солнцем.
Я лежал, слушал, как скрипят еще пока не срубленные тополя многих и многих эпох, и думал о том, что все-таки да – синий апельсин, это здорово, это очень хорошо…

Author: Руслан Норов

0 Comments

Так, не понял, это из какого такого романа отрывок?! Уж не из того ли самого? А в мой институт инквизиции? Забоялся? И, кажется, мы в реальном времени постимся. Загляни тогда на “Письмо. Молчание”. И ответь. Будь добр-бобр, Руслан…

нет, ты получишь весь роман и самым первым. четыре из шести частей отредактированы. так что не в реальном конечно времени.

Добавить комментарий Отменить ответ

Для отправки комментария вам необходимо авторизоваться.

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте как обрабатываются ваши данные комментариев.

Источник

Поль Элюар. VII. La terre est bleue. (Земля синяя. )

Дата: 19-09-2017 | 23:31:40

Земля синеет словно апельсин

У слов нет больше права на ошибку

Они вам впредь не позволяют петь

Движеньем губ по телу — языком

Безумцев и любовников

Она. в её устах соитье

Всех таинств всех улыбок

В одеждах отпущения грехов

Бликуют осы зеленью

Рассвет себе затягивает шею

Ошейником из окон

Падший лист покрыт крылами

Одарен сполна ты счастьем солнца

Всем надземным солнцем

Над всеми красоты твоей путями.

Дата: 23-09-2017 | 16:51:55

Над стихами Элюара ломали голову и другие поэты-переводчики.

Это выносливый и бесстрашный народ.

Земля вся синяя как апельсин
Отныне заблужденье невозможно слова не лгут
Они не позволяют больше петь
Лишь понимать друг друга в поцелуях
Безумцы и объятия любви
Она ее с моими слитые уста
Все тайны все улыбки
И снисходительность одежд
Прикрывших наготу.

Цветут как травы осы
Заря себе на шею надевает
Ожерелье окон
Под крыльями упрятана листва
Все солнечные радости твои отныне
Все солнце на земле
На всех дорогах красоты твоей.

У Вас ничуть ни хуже.

Как ни здорово сочинял стихи этот француз, красавица жена всё равно не выдержала и убежала из этой синевы и зелени к испанцу.

Источник

Солнце синее как апельсин

Раймон Мандаян — занятнейшая личность. Одна фамилия чего стоит. По слухам, он армянин индийского происхождения или наоборот, индус армянского, тут сам черт ногу сломит. Фамилия интересная, веселая, я бы сказал, аллюзорная такая фамилия. Да и личность не менее занятная, весьма загадочная.

Само собой, как и большинство курьеров, я не люблю получать такие задания, хотя они, как правило, хорошо оплачиваются. Слишком много шума и света вокруг объекта, а мы, курьеры, не любим ни того, ни другого. По понятным причинам. Другое дело, что курьер от задания не отказывается. Это не принято. Особенно если дается оно персонально, из рук, что называется, в руки.

— Ну и где мне его искать? — спрашиваю я, доедая бутерброд, который стянул у девчонок в бухгалтерии.

— Он сам тебя найдет. Считай, что до того момента ты в оплачиваемом отпуске. Ходи, гуляй на здоровье, только из Москвы ни ногой. Он тебя найдет, передаст груз, ты в свою очередь передашь его адресату. Все. Да, адресата я тоже пока не знаю. Мандаян назовет его тебе при передаче груза. Остальная информация тебя не касается. Поверь мне.

В этом весь мой босс: вроде свой в доску, но черта с два вытянешь из него сверх необходимого. Алексей Бартенев, в прошлом отличный курьер, потерял дополнительный шанс и вынужден теперь сидеть в кабинете. Знаю, ему там неуютно. Знаю, потому что и мне было бы там неуютно, но есть правила, которые не стоит переступать. В работе курьера главное — груз, а уж потом — его собственная жизнь. Беда только в том, что погибший курьер — это, как правило, недоставленный груз. Или поврежденный. Или в лучшем случае уничтоженный. В лучшем, потому что даже поврежденный конверт может попасть не в те руки. Если человек не боится, что его груз попадет не туда — к конкурентам, излишне заботливым родственникам или представителям власти, — он пользуется почтой. В противном случае он приходит в контору, или вызывает кого-то из менеджеров, или, если он постоянный клиент и имеет идентификационный пароль, связывается с конторой через Интернет и нанимает курьера. Это далеко не дешево. Клиент вынужден раскошелиться на круглую сумму, но и условия за эти деньги имеет право поставить почти любые. Как вариант, оплата праздно шатающегося по Москве курьера, которого найдут, когда надо, передадут ему, что нужно, и, может быть, продиктуют имя получателя. Я на мгновение задумался, сколько выложил Мандаян за такое развлечение, но поспешил изгнать ненужные мысли из головы. Потому что, во-первых, меня это никаким боком не касалось, а во-вторых, Раймон Мандаян — президент гигантского холдинга «РайМан», в недрах которого вязнут все штормовые предупреждения налоговых органов и прочих правоохранительных структур. Владелец в прямом смысле слова фабрик, заводов и пароходов (а также прогулочных яхт, пансионатов на взморье, нескольких автопарков, и прочее, и прочее, и прочее), может позволить себе такую мелочь, как один праздно шатающийся за его счет человечишко.

— А как я его узнаю?

— Это тоже момент презабавнейший. Мандаян — человек полумифический. Его слава банальнее, чем, скажем, у тех же Ниху и ДеНойза, и умещается в одну фразу: все знают Раймона Мандаяна, никто не видел Раймона Мандаяна. Как в кино. Пару раз мне попадались газетные снимки странного уродца, сидящего в инвалидном кресле и прячущего лицо под длинными космами. Но практически никто не верил, что этот смахивающий на героя комикса ублюдок и есть тот самый Раймон Мандаян. Так же как никто толком не знал, где расположена резиденция президента холдинга. Это было неизвестно даже правоохранительным органам, а все, чем владел армянский индус (или все-таки индийский армянин?), официально принадлежало марионеточным членам президентского совета мега-холдинга «РайМан»…

Алексей затушил сигарету, морщась, встал и, постукивая по паркету деревянным протезом, подошел к сейфу. Через минуту на столе передо мной лежал браслет из темного металла с подозрительным утолщением на одном из элементов.

— Не понял, — сказал я, удивленно рассматривая подарок, — это что? Лех, ты понимаешь, подо что ты меня подписываешь? Курьер с маяком — это же бред! Ты же сам учил на время доставок даже мобильники вырубать…

— Спокойно, — ответил Алексей, дав мне выговориться, — это не маяк. Это… — он выбил из пачки сигарету, пошарил по столу, хлопнул по нагрудному карману, — дай-ка зажигалку…

Я протянул ему спички.

— Так вот, — сказал мой босс, прикурив, — это не маяк. Эту штуку я сделал в свое время сам как раз для такого рода дел. Пришлось сделать. Точно такой же браслет сейчас на Мандаяне. Когда клиент окажется в радиусе пяти-шести метров от тебя, — Алексей кивнул головой на стол передо мной, где слева от пепельницы и справа от журнала «PLaysLuts» лежал браслет, — он начнет вибрировать. Тебе по этому случаю дергаться не надо. Я сейчас застегну его своим ключом. Снять ты его сможешь только тогда, когда Мандаян приложится к твоему браслету своим. Все.

— Понятно, — кивнул я, — порвали купюру, значится. И что, эту штуку нереально высветить?

— Вполне реально, — кивнул Алексей, — но только находясь в радиусе пяти метров от тебя. И это бессмысленно. Фишка в том, что когда у тебя на руках окажется груз, браслет ты уже снимешь. Значит, грузу данная бижутерия никак не повредит.

— Все равно мне это не нравится, — признался я.

Алексей пожал плечами, потом взял со стола какой-то лист и показал мне его так, чтобы я мог увидеть написанную на нем маркером четырехзначную цифру.

— Это только мой гонорар? — уточнил я.

— Да. Все как обычно: треть — сразу на карточку, остальное — налом через нашу бухгалтерию после доставки груза.

— Ну что ж… это аргумент, — кивнул я и протянул Алексею руку, — давай надевай мне эту цацку.

— А ты не хочешь узнать режим доставки?

— Что там узнавать? За такую сумму нетрудно догадаться.

Если честно, дело было не в деньгах. Денег мне хватало, да я и не знал особенно, на что их тратить. Дело было в «трех нулях», этом призраке неудачника, который висел за моими плечами все время работы в Конторе. Из-за которого на самые ответственные трипы отправлялся кто-то другой, а я выполнял работу попроще. Впрочем, это долгая история, и для нее пока не пришло время. Я расскажу ее чуть позже. А на этот раз мне поручалось что-то действительно стоящее. Впервые…

— Ладно, — сказал Алексей, — можешь в ближайшее время не появляться в офисе. И забери в бухгалтерии кредитку, я велел выписать. На имя Погорельского Александра Михайловича, если ты не против. Оружие при тебе?

И солнце синее, как апельсин… Так написал некогда французский поэт Поль Элюар. Ни одной из строк которого я не читал да и вышеупомянутую фразу услышал от кого-то из наших… Услышал и забыл, а сейчас, когда я сидел на скамье, прижавшейся к серому боку библиотеки Нескучного сада над самым обрывом к набережной Москвы-реки, вспомнилось… Слишком долго я всматривался в комок ослепительного света, бьющий с самого зенита, всматривался до тех пор, пока не стало четко выделяться иссиня-черным шаром само светило. И тут же всплыло: «И солнце синее, как апельсин…» Рабочий день в разгаре, Нескучный почти пуст… Рядом на скамье — бутылка пива и только что открытая пачка сигарет. Первая уже дымится между пальцев, я знаю это, но не вижу: в глазах стоит темным пятном силуэт солнца… «И солнце синее…» Вот так, собственно, и видится мне мой отпуск: никаких югов, беготни, дальних перелетов. Всего этого с лихвой хватает на работе. Нескучный сад, бутылка пива, сигарета. И смотри на солнце сколько угодно. А по вечерам — на фонари. И не надо бояться, что блики, временно поселившиеся на сетчатке глаза, помешают точно выстрелить или заметить несущее опасность движение. Еще бы снять с плеча ремень кобуры и закинуть подальше «кобальд» с его бульдожьим рылом. Не навсегда, а только на время отпуска, разумеется. Ан нет…

Темное пятно в глазах сначала бледнеет, а потом и вовсе исчезает, и я успеваю заметить торопливо семенящий вправо, в сторону моста, речной трамвайчик… Мгновение удивления сменяется пониманием. На палубах только люди в камуфляже, все внимательно всматриваются в темную воду. На бортах и корме — огромные гарпунные пушки, нелепо торчащие на этом некогда сугубо мирном судне. Только нос чист. Говорят, октопусы не нападают с носа. Говорят, что они вообще не нападали, пока кому-то не пришло в голову убрать их из Москвы-реки. А еще раньше октопусов в этой реке вообще не было, и по берегам стояли маньяки-рыбаки и вылавливали непригодные в пищу мелкие мутационные формы, типа волосатых рыб и крыс с жабрами. Что касается октопусов, то я весьма смутно помню тот скандал. Ряд ученых выступил против их уничтожения, утверждая, что этот вид октопуса — результат эволюционного сбоя в развитии отряда, не сможет существовать ни в одном другом водоеме и является уникальным… Другими словами, в грязной Москве-реке появился вид пресноводного спрута, способного жить только и исключительно в условиях мегаполиса. Насколько мне известно, ученым скоро заткнули глотки и началась бойня. Октопусов травили ядохимикатами, превратив основную водную артерию города в отстойник химических отходов, отстреливали гарпунными пушками, глушили тротилом, уничтожив попутно всю остальную фауну… Октопусы пытались сопротивляться (защищались или просто искали возможности прокормиться), нападая на речные трамваи. Да только куда им с их рудиментарным мозгом… В течение нескольких лет пресноводный спрут был практически полностью изничтожен. И вот не так давно появился снова, став умнее, хитрее, осмотрительнее и, кроме того, значительно больше размерами. После того как были практически уничтожены три речных трамвая, пассажирские перевозки по реке запретили, набережные в местах, подобных Нескучному саду, обнесли сеткой рабицей, а на речных трамваях установили гарпунные пушки и стали патрулировать реку. Это то, что знают все. Я же, в свою очередь, ни разу не удостоился чести видеть хотя бы фотографию октопуса, не говоря уж о том, чтобы наблюдать это порождение отходов человеческих воочию. И посему испытывал смутное ощущение, что никаких октопусов нет, а историю эту придумали, дабы прикрыть нечто другое, к примеру, странную гибель трех речных трамваев с пассажирами на борту, загрязнение реки или что-то еще, мне (и большинству наблюдающих с берега) неизвестное…

Да, кстати, фотографии этих трамваев я видел, а вот фотографий пострадавших пассажиров — нет… Тоже странно, учитывая, что любовью к публикациям изображений трупов страдают все представители СМИ. И еще…

Я затянулся истлевшей практически наполовину сигаретой и заставил себя думать о другом. Отпуск же, бляха муха, что ж меня так и тянет анализировать, искать мелочи, подвохи. Солнце, синее, как апельсин, на несколько минут спряталось за облако, случайно забредшее на московский небосклон. Краски затуманились, и стал отчетливо виден дым моей сигареты. Я усмехнулся, растянулся на скамье и закрыл глаза. Солнце светило даже сквозь кучерявое облако. Я лежал с закрытыми глазами, курил и слушал, как скрипит стволами древесных великанов Нескучный сад, свидетель не одной эпохи человеческой, не одного поколения… За это время у него выработалась особая философия, особый насмешливый взгляд на происходящее. Даже когда в нем вырубили сотню тополей петровской эпохи, он только усмехнулся — в очередной раз. Да и простил, просто махнул ветвями на это дело и на глупость человеческую. Потому что какой смысл дергаться? Все, что должно произойти, произойдет. Так уж заведено под этим солнцем. Был у меня приятель-курьер, который любил повторять: «И это пройдет…».

Я лежал, слушал, как скрипят пока еще не срубленные тополя, и думал о том, что все-таки да, синий апельсин — это здорово, это очень хорошо… И главное, попробуй пойми, что это не просто красивый оборот речи, поэтическая вольность или что-то еще из той же серии. Надо-то всего лишь поднять лицо к солнцу и долго вглядываться. Но мы слишком редко смотрим вверх. Как в песне про архангела группы «Несчастный случай».

Как всегда, стоило дрёме затуманить мою голову, я увидел черные облака, и Джучи вышел из теней, спрятавшихся в уголках закрытых век, и помахал мне рукой. Джучи — мой дополнительный шанс. Он всегда где-то рядом, но встречаемся мы только тогда, когда я засыпаю. Понятия не имею почему, так сложилось. И не знаю, как встречаются со своими дополнительными шансами другие носители, — об этом не принято говорить.

— Как дела? — спросил Джучи. Он стоял на облаке темноты, заложив большие пальцы рук за пояс дорогого шелкового халата. В раскосых глазах — хитрая улыбка лучника, кончики длинных усов от едва заметного ветерка шевелятся где-то в районе солнечного сплетения, иссиня-черные волосы, прореженные серебряной ниткой седины, заплетены в длинную узкую косу…

Я нахожу взглядом облако потемнее, взбиваю и усаживаюсь. Далеко-далеко внизу плывет планета, которой никогда не было, — там и обитает Джучи. Если приглядеться, можно увидеть витые скаты пагод, сопки, заросшие причудливо изогнутыми, словно танцующими соснами, реки, пенящиеся на порогах… И над всем этим летят и летят белые длинноусые драконы… Вот только облака над этой планетой черные. Всегда черные и всегда неподвижные…

— Дела-то? — переспрашиваю я, устраиваясь на облаке. — Вопрос риторический, я так понимаю? Ты же все знаешь.

— В целом да, — кивает Джучи и вынимает из облака уже раскуренную трубку. В мои ноздри тут же пробирается чуть щекочущий запах табака с привкусом вишни.

Я молчу, а Джучи смотрит вниз, на свою несуществующую планету, и что-то тихо напевает себе под нос… И тогда я начинаю засыпать второй раз — уже по-настоящему, и происходит это намного быстрее, потому что рядом он, мой Джучи… Я все жду, что же он скажет мне в этот раз.

И вот когда за черными облаками начинают проступать контуры голубятни на желтой поляне — моего любимого сна, напоминающего о любимой книге детства, — далекий голос Джучи настигает меня, словно эхо стремительного тропического дождя:

— Нам кажется, что иногда Бог дарит нам дни и ночи, отрывая их от своего собственного существования, но это неправда. Он просто возвращает то, что занял давным-давно. Иногда — дни и ночи, иногда — просто мысли ни о чем, иногда, но очень-очень редко — запах свежескошенной травы, настигающий нас в самом сердце бетонных джунглей мегаполисов… Но поскольку твой мир, как и мой, в общем-то не существует, Бог делает это улыбаясь. Он-то знает, что к нему вернутся и дни, и ночи, и знания, и дым… А у нас только и есть, что облака да драконы… Это немало, просто это ненадолго. Однажды тот, кто спит, проснется, и драконы умрут в агонии, а черные облака просто рассеет по пустоте ветром… Так же произойдет и с тобой. Но есть и другие возможности. Вот, например, — я слышу, как Джучи усмехается, — живет писатель и пишет о сходящем с ума музыканте, который создает в своем воображении мир. Он создает только один краткий момент, но камень уже брошен, и круги бегут во все стороны по глади настоящего. Эти круги пробуждают прошлое и будущее мира, и уже не имеет значения, кто его придумал, — сумасшедший музыкант или глупый писатель. Конечно, иногда занятно наблюдать за парадоксами. Например, как быть, если писатель живет в мире, воображаемом описанным им сумасшедшим музыкантом? И все же подобные варианты на самом деле только подменяют истину. Потому что у истоков все равно сидит Бог. Сидит и улыбается. Иногда мне кажется, что Бог только и умеет, что сидеть у истока и улыбаться. Если это так, то я ему завидую.

— К чему ты мне это рассказываешь? — бормочу я.

— К тому, что Бог только из рук в руки долг отдает, и ему решать, сколько еще спать спящему, сколько плыть облакам и драконам, сколько звучать мелодии… Его не стоит торопить…

— А разве я тороплю его?

Иногда случается, что сон уходит куда-то в сторону, даже если ты практически уже видишь его, касаешься пальцами рук, чувствуешь его аромат. Но есть какие-то внутренние течения в непонятном мне океане сновидений: они пересекаются, создавая волны ассоциаций, цветовых диссонансов и атональных звуковых фрагментов, и все это никак не зависит от меня, я же привык не реагировать, а просто ждать…

Поэтому и в этот раз я лишь пожимаю плечами, когда голубятня растворяется в пустоте, едва обретя более менее прочные очертания, и на ее месте проступает силуэт неровного, угловатого, многоэлементного… чего-то. Первая мысль — руины!— отметается спустя мгновение. Нет, это просто стройка, обычная застывшая в отсутствие строителей стройка с серым, пронизанным нитками сквозняка, трехэтажным скелетом будущего дома, удивленным жирафом подъемного крана, горами песка и прочего строительного мусора. Весь пейзаж словно присыпан пылью или мелом. Это особенно заметно, когда поднимаешь глаза и видишь резкий мазок зеленого там, где к Москве-реке сбегает узкая полоска травы. Чуть поодаль, словно остатки инопланетного пикника Стругацких, — перевернутый гусеницами вверх экскаватор и огромная бетонная труба едва ли не в два моих роста диаметром. Труба лежит на боку, одним концом указывая в сторону красностенного Кремля, другим — на перевернутого механического жука…

— Не знал, что тебя сюда пустят…

Джучи вышел из-за сложенных одна на другую бетонных плит, оглядел себя, отряхнул, поморщившись, халат:

— А ты с чего это вдруг решил в мой сон прогуляться? — удивился я. — Что-то не припоминаю за тобой такого.

— Твой сон? — Джучи весело рассмеялся, и долгое дробное эхо разлетелось по стройке. — Как же вы наивны и наглы порою бываете, люди… Твой сон… Братец, я тебе один секрет открою. У тебя нет ничего твоего, кроме права на выбор поступка. И у меня тоже. Ну, разве что вот этот халат — мой, а остальное — пыль. По крайней мере, относительно меня и тебя. С этим можно бороться, но с этим ничего нельзя сделать. А относительно того, кто сидит там, — Джучи ткнул указательным пальцем вверх, — я ничего сказать не могу. Может, он тоже пыль, а может, и нет. Мне, если честно, и не хочется знать. Не хочу состариться и умереть в третий раз — раньше срока.

— Ты уже умирал два раза? — удивился я.

— Нет, я умирал пять раз, — ответил, хитро улыбаясь, Джучи, — но раньше срока — только два. Пойдем, я покажу тебе кое-что. Только осторожнее, на арматуру не напорись.

Джучи резко повернулся, подняв полой халата тучу пыли, и пошел к перевернутому экскаватору. Что-то сверкнуло в его косе, но я не успел толком разглядеть, что именно. На земле и правда валялось множество обрезков арматуры, часть из них была оплавлена на концах, часть с ровными косыми срезами…

— Здесь планировали построить новую гостиницу, — объяснял по пути Джучи, — но что-то не срослось… Не знаю уж, что, но люди — они везде одинаковые, в любое время и в любом месте. Вечно у них что-то не срастается…

— Но-но, — усмехнулся я, перепрыгивая через арматурный клубок на деревянную паллету, — не так уж все и плохо…

— А кто сказал, что плохо? Я говорю — все через низшие арканы, понимаешь? Через задние чакры. В этом, как ни странно, ваша сила. Иногда мне кажется, что Бог прощает все ваши глупости только потому, что ему с вами не скучно. Вы непредсказуемы. И хотя из этого редко получается что-то стоящее, убивать скуку, глядя на вас, — дело вполне благодарное. Ну все, пришли. — Джучи одним прыжком оказался на груде битого бетона между экскаватором и трубой, оглянулся на меня и кивнул в сторону краснокирпичной крепости по ту сторону реки:

Я посмотрел. Тяжелая вода реки монотонно толкалась в кособокие стены набережной. Темные, знакомые сызмальства очертания. Ничего нового, да и трудно представить что-то новое в этом пейзаже. Он даже на составляющие не делился — сплошной монолит, сплавленный временем, кровью, мифами… Буро-кирпичный массив, скорее уж горная порода, естественное образование, давным-давно переставшее быть творением человеческих рук… Все привычно, все на своих местах, все просто не может быть иначе…

— Смотрю, — сказал я, налюбовавшись бурым, похожим на ржавчину, отражением на воде, — и что?

— Не торопись, — хитро усмехнулся Джучи и плавно повел рукой. — А теперь иди и смотри сюда. — Он кивнул на бетонную трубу, пригладил ладонью усы и снова усмехнулся.

Я осторожно, глядя под ноги, сошел с паллеты, сделал несколько шагов, тщательно выбирая, куда поставить ногу, поднял голову и… удивленно застыл. Там, за трубой не было Кремля. Только груды красного кирпича, покосившаяся Спасская башня, единственная из устоявших, развороченный бок набережной, оползень земли и гравия, остов проломленного почти по центру моста — дальней части почти нет, она рухнула в воду. Руины на том самом месте, где секунду назад я видел Кремль, казавшийся мне символом незыблемости… И вот оказалось, что он вполне раскладывается на составные части.

Я снова сделал шаг в сторону. Кремль как стоял, так и стоит, и вновь ощущение власти над вечностью невидимыми крыльями укрывает весь этот монументальный пейзаж. Шаг в другую сторону, и в кольце бетонной трубы — кирпичная крошка и перекосившаяся башня…

— Что это значит, Джучи?

— А как посмотреть, — проговорил Джучи, соскакивая с кучи бетонных обломков, — может, и ничего не значит, а может, что-то и значит…

— Загадками изволите изъясняться, уважаемый погонщик драконов?

— Да какие уж тут загадки, — ответил мой дополнительный шанс, неожиданно растворяясь в воздухе и появляясь там, за трубой, — все определеннее некуда…

— Да, практически на ладони лежит! — крикнул я, но уже в пустоту. Джучи снова исчез. И на этот раз окончательно. Джучи пришел, Джучи ушел…

Я пожал плечами и шагнул в бетонную трубу. Интересно же…

— Смотри внимательно, — сказала пустота голосом моего дополнительного шанса, — потому что ты увидишь это только во сне. А кому-то другому предстоит увидеть это воочию. Хотя может быть, и хорошо, что мы до этого не доживем.

— Как это — не доживем? — оглядываясь, спросил я.

— Меня взорвет мертвый человек, который в пику тому, кто пишет историю, исповедует свободу выбора. Может быть, даже в пику тому, кто сидит и улыбается у истоков.

— А тебя съедят белые тигры.

— Что? — Я остановился, оглядываясь и пытаясь найти глазами Джучи. — Это ты так занятно шутишь?

— Конечно, — ответила пустота, — конечно, шучу. Не стоит доверять тому, что видишь и слышишь во сне. Но все-таки тебе придется поверить, что тому, кто увидит все это воочию, будет очень, очень нелегко сделать верный выбор, и подсказать ему будет некому. Тот, кто ведет его сейчас, умрет окончательно. Он всегда умирает окончательно перед самым финалом. Это его выбор поступка. Его решение. Поэтому, если ты сможешь ему чем-то помочь, — помоги. А самое главное, самое сложное — что тебе придется поверить врагу своему.

— Ничего не понял, — крикнул я, — кому помочь? Тому, кто увидит, или тому, кто умрет? И какому врагу?

Но Джучи не ответил. Уверен, он уже курил свою трубку где-нибудь на черном облаке, и верные драконы медленно парили над скатами пагод. Такой уж он — мой дополнительный шанс. Никогда не поймешь, то ли шутит, то ли всерьез говорит. А что бы прямо сказать что-то — этого от него вообще никогда не дождешься.

— Простите, молодой человек, с вами все в порядке?

Оказывается, я проспал несколько часов кряду. Солнце успело заметно отойти от точки зенита и теперь уже укладывало на склон обрыва долгие тени сосен, едва ли не дотягивающиеся до мертвой зыби Москвы-реки… Стало прохладнее.

Медленно, опираясь на палочку, по ступеням библиотеки спускался старичок лет семидесяти, этакий классический парковый шахматист в белой панаме и старом синем джемпере с молнией. Не хватало лишь очков с перемотанными лейкопластырем дужками. Зато наличествовал значок на груди джемпера: «СССР—Венгрия: спортивная дружба — опора мира!».

— Спасибо, я просто задремал, — ответил я и, морщась, принял положение, перпендикулярное земле. Голова гудела, плечи и шея онемели. Я встал и покрутил головой, разминая затекшую шею. Старик все так же с интересом за мной наблюдал. Я выдавил из себя виноватую улыбку и проговорил: — Извините, ради бога, что заставил вас волноваться…

Читайте также:  Пятница самый лучший день когда восходит солнце

— О, ничего страшного, — отмахнулся он, присаживаясь на краешек лавки, — я привык. Не первый год работаю тут сторожем. А лавочка эта — не на глазах, в стороне. Ну, и бывает, то уколются, а то и просто замерзнут да околеют… По-разному.

— Я действительно уснул, — снова повторил я, чувствуя неловкость оттого, что приходиться оправдываться из-за каких-то ублюдков. Старичок мелко-мелко закивал, но ничего не ответил. Сидел молча, глядя на тот берег реки. Надо бы уйти, подумал я. А потом вспомнил про солнце, синее, как апельсин. Раз уж оказался рядом с библиотекой…

— Простите, — сказал я, оборачиваясь к старичку, — а библиотекарь сегодня на месте?

— Библиотекарь-то? — Старичок довольно улыбнулся, прищелкнул языком и снова закивал. — Так я и библиотекарь заодно. Делать-то мне все равно нечего. Я ж цепной…

— В смысле, цепной? — не понял я.

— Дык вот. — Старичок поднял правую руку, и я увидел тонкий шнурок, обвязанный вокруг ее запястья. Шнурок был странного, темно-коричневого цвета, блестел на солнце и весьма походил на волосы… Да собственно, вдруг четко осознал я, это и есть волосы. Шнур, сплетенный из волос. Он падал на землю и убегал куда-то в открытые двери библиотеки. Память начала работать без всяких приказов с моей стороны, сортируя запылившиеся байты информации, подчищая уголки мозга, выстраивая логические цепи…

— Вы… граф Тепеш! — вспомнил я.

— Бывший граф Тепеш. А сейчас просто библиотекарь и сторож. Двойной оклад. Крыша… Литература опять же. На жизнь в целом хватает, хоть и не так интересно стало жить теперь… А что?

Я старательно улыбнулся, почувствовав, как струйка холодного пота побежала между лопатками, намекая, что неплохо бы не мешкая уносить ноги. Но любопытство взяло вверх. К тому же не выглядел библиотечный сторож Влад Дра… хм… Тепеш опасным. Старичок как старичок. Божий одуванчик, пушистая голова, силенок только и хватит, чтобы переставить шахматную пешку… И нет никакого ощущения дремлющей силы, никакого намека на истину древней пословицы пионерских лагерей: «Ниху боялся только Бледного Флинта, а Бледный Флинт — только Влада Дракулу. И только сам Влад Дракула не боялся никого. Кроме себя».

— А… простите… — я кивнул на шнурок, — что, с этим уже не?…

— Ну почему же, — пожал плечами старичок, — перегрызть горло сил у меня еще хватает, пару-тройку воров… да какие это воры, так, дети-вандалы, юные варвары… но употребил, ибо приставлен к собственности… Да только не в радость это мне теперь. То ли старость виновата, то ли и правда волосяная цепь жизнь крадет, не знаю. Но активно уже не практикую… Давно…

— Угу… все… ясно. — Между лопатками проложила дорогу еще одна обжигающе холодная капля пота, и на этот раз я решил внять голосу инстинкта самосохранения, кивнул старичку и, чуть переиграв с бодростью в голосе, сказал: — Ну, мне пора…

— Уже? А я так понял, вы хотели книгу взять, — с кряхтением вставая и протягивая мне руку, сказал старичок. Использовав весь резерв смелости, я пожал сухонькую ладошку со следами старческой пигментации и узлами вен.

— Да нет… Я подумал, что лучше приобрести. Чтоб дома была… Я ведь Элюара, думал… Поля. Ну, еще раз спасибо за беспокойство. Рад был познакомиться, граф.

— Заходите, если что, — гостеприимно улыбнулся старичок, показав ряд крупных и совершенно здоровых зубов, — а то скучно тут… тоска. Чайку бы попили…

— Непременно, граф, — ответил я, отступая, но так и не сумел заставить свое тело повернуться к старичку спиной, — обязательно загляну на чаёк… Непременно…

Наконец старичок скрылся за библиотечной дверью, и я торопливо зашагал прочь, в сторону выхода из парка. Очень хотелось пить…

После спокойствия Нескучного сада (великолепное место для заслуженного отпуска вампиров пенсионного возраста) резкая, как пощечина, запруженность Ленинского проспекта. Зажатое между щербатой стеной бледнокаменных домов сталинского ампира ущелье знать не знает о таких вещах, как будни, выходные, смена дня и ночи. Непрерывным потоком ползет автотранспорт в обоих направлениях, то и дело пересекая омерзительно бьющие по ноздрям запахом аммиака пятна дорожно-постовых маркеров. Они тут на каждом шагу, смердят у каждого лежачего полицейского, переброшенного через широкий многополосный проспект, у каждого угла, а уж у светофоров десятками пасутся. И все равно то тут, то там сцепляются бамперами легковушки, подминают под себя мелких собратьев тяжелые грузовики, проламываются боковины, идут трещинами лобовые стекла… Да еще этот вечный запах гудрона…

Со скоростью неторопливого велосипедиста я двигался на своем стареньком «Трабанте» в сторону центра. Направление выбрал наугад, но уже по дороге вспомнил, что был неподалеку от гостиницы «Спутник» магазин «Техническая книга», куда я частенько заглядывал в детстве. Мой отец, профессор химии (химия неводных растворов), работал через дорогу, где примостились, упершись боками друг в друга, несколько государственных учреждений, ни одно из которых по сути своей не соответствовало тому, что значилось на стандартных табличках из черного стекла с золотыми буквами. И не потому, что отец работал в одном из знаменитых «ящиков», — нет, все куда проще: просто было такое время, когда ничто не соответствовало официальным табличкам. «Газон», «Кабель 2,4 метра», «Осторожно, гололед», «Институт химии неводных растворов», «АН СССР» и просто «СССР»… Это было, надо заметить, славное время… Тогда все пытались найти то, что пряталось под дезинформирующими табличками, вечно ошибались дверями и телефонными номерами, отчаянно и бессмысленно суетились и потому совершенно не страдали от страшной болезни современного мира — скуки. А теперь все всему соответствует, суета приобрела осмысленность, и единственным развлечением человека стали его собственные ошибки, на которых, как известно, далеко не уедешь. На «Трабанте» по Ленинскому проспекту, впрочем, тоже. Не скажу, чтобы меня особенно напрягало такое движение. «Трабант» с год назад основательно перебрали мастера Конторы и едва не нарекли Карлом Вторым, призраком дорог. По сути, от древней немецкой развалюхи остался лишь корпус. Но передвижение рывками, которому не было видно предела, напрягало порой нервишки. В конечном счете я плюнул на все и при первой возможности свернул в переулки. Книжные магазины нетрудно найти и вне этого ада…

Я как раз ехал по одному из многочисленных переулков, которыми изобилует столица старой застройки (в районе Ленинского проспекта их невероятное количество), когда каким-то шестнадцатым чувством, нижними чакрами, как любит выражаться Джучи, почувствовал наблюдение. Впереди и за мной не было ни одной машины, все поглотил прожорливый проспект… Дома пялились вниз равнодушными зеркалами стекол. Я как-то сразу и четко осознал, что следят за мной не из дома. Видимо, теми же чакрами. Эти дополнительные чувства, небиологические ощущения очень важны для курьера, которому в пути зачастую кроме них некому довериться. Интуиция? Возможно. Но не только. Тут срабатывал какой-то глубоко зарытый в генном мусоре инстинкт самосохранения. Курьер чувствует слежку, как ласточки грозу или собаки землетрясение. Если груз доверялся служащим Конторы, значит, он просто больше никому не мог быть доверен: слишком дорого стоили услуги курьера. Отправитель должен иметь весьма веские причины отправить через Контору груз, в доставке которого заинтересован. В 99 случаях из 100 оказывалось, что есть как минимум еще одна сторона, тоже заинтересованная в Доставке груза, но по другому адресу. Находились (правда реже) и те, кто был заинтересован в том, чтобы груз никогда и никуда доставлен не был. И всегда, в ста случаях из ста, между теми и другими (реже — третьими) оказывался курьер. Такая работа. Поэтому неопределенные понятия «интуиция», «шестое чувство», «нюх на опасность» становились вполне определенными элементами существования, а при их отсутствии оно становилось весьма неопределенным.

Вот и теперь мой ментальный радар подавал сигнал об опасности. Ничего определенного, на внутренних сторонах век не проявлялась детальная инструкция и голос Левитана не объявлял на весь мозг воздушную тревогу. Скорее, это напоминало реакцию собаки Павлова на красную лампочку. Или как будто кто-то прошептал на ухо: «Внимание!» Не имело смысла кидаться на пол, искать в небесах проливной кирпич, стрелять наугад. Просто никто и никогда не следил за курьером просто так. Больше того, никто и никогда не следил непосредственно за курьером. Следили за грузом. А курьер, повторюсь, был просто высокооплачиваемым приложением.

Была только одна деталь в данной конкретной обстановке, которая мне не нравилась совершенно. Деталь, благодаря которой я аккуратно и как можно незаметнее перезарядил «кобальд». Потом тем же движением руки достал пачку и неторопливо закурил.

А не нравилось мне то, что никакого груза при мне не было, а наблюдающий либо не знал про это, либо ему был нужен не сам груз. Тогда кто? В то, что ему требовалась моя жизнь, я не поверил, даже не стал рассматривать этот вариант. Тем более, что был другой, настолько очевидный, что меня просто кинуло в озноб. Раймон Мандаян. Личность полумифическая, почти не существующая… И слишком многие, думается мне, предпочли бы сделать его существование более осязаемым. По разным причинам: убить, посадить, убедиться в реальности, помолиться… не знаю. Знаю только, что в данный момент единственной ниточкой, которая вела к главе холдинга «РайМан», был я.

И я понятия не имел, что делать.

Улица впереди и позади меня оставалась все такой же пустой. Ничего не происходило. Возможно, мой радар сработал вхолостую? Но во-первых, я в это не верил. А во-вторых, если мои догадки были верны, то ничего и не должно было происходить. До поры до времени. В конце концов, я решил сыграть роль утомленного водилы, припарковавшегося, чтобы выкурить сигаретку вдали от шума большой автострады.

Минут через пять, когда сигарета дотлела, тревожное ощущение вдруг исчезло. Я подождал еще какое-то время, покопался в бардачке, поставил наугад диск в магнитолу и только потом повернул ключ зажигания.

Никаких ощущений слежки больше не было. Движок «Трабанта» с глухим рокотом очнулся от вынужденной дремы.

Может, и правда не зря меня в отпуск отправили, мелькнуло в голове. Иногда, когда вышеперечисленные чувства приходилось использовать слишком часто, курьеры подсаживались на них. Профессиональные навыки перерождались в профессиональную болезнь. Водители страдают геморроем, дворники — хроническим радикулитом, а курьеры — банальной паранойей. Впрочем, как говорят мудрые люди, тот факт, что у тебя паранойя, еще не значит, что за тобой не следят.

Переулок, сделав плавный поворот, уверенно повел меня вдоль Ленинского с легким отклонением в сторону. «Может, выведет к Шаболовке, — подумал я. — Был там неплохой магазинчик…».

Девушка в зеленом халате с надписью «Москнига» на спине и рукавах долго возилась, забивая одним пальцем мои данные в допотопный компьютер, потом еще дольше ждала, когда на синем экране монитора появится ответ. Торопиться мне было некуда, в магазине стояла прохлада и чертовски приятно пахло бумагой. Тревожное чувство больше не возвращалось. Я лениво бродил вдоль полок, вытягивал книги, читал аннотации и наслаждался тишиной. Кроме меня в магазине находился только персонал: будни, самый разгар рабочего дня.

Наконец аппарат разродился парой десятков непонятных мне символов, среди которых я узнал только свой регистрационный номер.

— Извините, — сказала девушка, возвращая мне карточку, — у вас низкий статус информационного допуска, мы не можем продать вам эту книгу…

— То есть как? Это же стихи, какой там информационный допуск?

— Сборник стихов Поля Элюара «Естественный ход вещей» подпадает под закон об ограничении информационного доступа, — ответила девушка, пожав плечами.

— Не понимаю, — пробормотал я, — это же стихи… А закон, насколько мне известно, ограничивает только те из информационных источников, которые являются откровенно провокационными или лживыми. При чем тут Элюар?

— Не знаю, — девушка, похоже, совершенно искренне сожалела, но мне от этого было ни тепло, ни холодно, — но тут я вам не смогу помочь. Обратитесь в регистрационную палату, возможно, они согласятся повысить ваш статус информационного допуска, а потом…

— Ладно, я понял. Спасибо, девушка…

Принятый лет пять тому назад закон «Об ограничении информационного доступа» до сих пор никак меня не касался. Я, конечно, слышал, как и все, собственно, о громком скандале в журналистской среде, связанном с этим нововведением, об увольнении Парфенова с канала НГБ, о закрытии нескольких связанных со СМИ компаний. Но в целом этот закон если и должен был что-то поменять, то на жизни рядового члена общества это никак не отражалось. Лично я не заметил, чтобы в газетах и журналах поубавилось, скажем, политической или скандальной информации, а о том, что любые новости проходят фильтрацию, в этой стране знал каждый школьник. Какой был смысл в принятии этого закона, я не знал, и в принципе мне было на это глубоко наплевать. Любую необходимую мне лично или для дела информацию я получал, разумеется, не из официальных источников. У Конторы была своя информационная база, и я ею довольствовался. Поэтому я даже предположить не мог, до какого идиотизма могут дойти наши роющие свиным рылом землю чиновники. Отныне книги не запрещали. Отныне определялось право на чтение. Исходя из чего, по каким параметрам, суммируя какие данные? Черт их знает. Но если самое простое предположение верно, то гражданам запрещалось читать те книги, из которых они могли сделать неверные выводы… Получался бред собачий. К примеру, при чем тут поэзия Элюара? Запретить чтение книги тем, в ком подобная литература может найти отклик, все равно что запретить саму книгу. Потому что, скажем, среднестатистический водитель маршрутки, листающий детективы Дробцовой в мягких обложках в перерывах между рейсами, никогда не станет покупать Элюара.

Я обернулся к девушке и сказал:

— Не стирайте мои данные, пожалуйста. Проверьте на допуск по следующим фамилиям: Кизи, Маркс, Буковски… хм… Поланик, Гитлер и… Дробцова.

— У Дробцовой общий доступ, — улыбнулась девушка, — ее книги — лидеры продаж.

Через десять минут девушка вновь с сожалением покачала головой, и я пошел к выходу.

Маленький книжный магазинчик на Шаболовке. Стеклянные двери разъезжаются с тихим шорохом плохо приклеенных к стеклам рекламных плакатов: Дробцова, «С левой», «Меченый возвращается», «Басаев и пустота» etc…

Зной, струящийся над тротуаром, запах горящей бумаги мгновенно липнут к коже. Торопливо пересекаю дорогу и ныряю в прохладное брюхо «Трабанта». Кондиционер работает почти бесшумно. Я в легкой растерянности — куда теперь?

Был у меня в студенческие времена приятель с замечательной фамилией Свежий. Работал выездным оператором на «Эртеррор», объездил все горячие точки планеты от Дагестана и Чечни до Мозамбика и Багдада. И вдруг однажды получил отпуск. То ли лишнее что-то снял, то ли, наоборот, снимать отказался — я не в курсе. В общем, отправили его в месячный отпуск… И он едва не спился. Он просто не знал, чем заняться, куда пойти, чем заполнить образовавшуюся вдруг пустоту. Через неделю вернулся на канал и оставшиеся три недели помогал монтажерам сводить и компилировать.

Не скажу, что у меня было все так же запущено, но в ту минуту, глядя на улицу через лобовое стекло «Трабанта», я вдруг понял, что не знаю, куда ехать…

…Осторожный стук в окно со стороны пассажирского сиденья. Наклоняюсь, чтобы рассмотреть человека, левой рукой отжимаю кнопку стеклоподъемника, пальцы правой рефлекторно освобождают лезвие в рукаве. В окно заглядывает незнакомая физиономия, круглая, лоснящаяся от сала. Солнцезащитные очки, неровная щетина с желтыми подпалинами над губами. Редкие сальные волосы зачесаны назад, открывая две глубокие залысины. Голос с одышкой:

— Я извиняюсь, конечно, это вы Элюара приобрести желаете?

Физиономию на секунду заслонил небольшой томик в коричневом под кожу переплете: «Поль Элюар. Стихи».

— Суперобложки, к сожалению, нет… — Книга снова исчезает, уступая место сальной физиономии книжного барыги. — Берете?

— За тридцать долларов? — глупо улыбаюсь я.

Что-то абсурдное есть во всей этой ситуации, к тому же барыга безумно похож на придурковатого ведущего программы о путешествиях.

— Она у вас золотая? Или с платиновыми вставками?

— Двадцать. Себе в убыток отдаю… У «Библиоглобуса» барыжат по сорок пять!

— Пятнадцать, и плачу кэшем.

Думается, переплатил я ему, уж больно легко он сдался. Но я не жалею. Кладу томик на пассажирское сиденье и вывожу «Трабант» на дорогу; еду, держась в крайнем правом ряду. Мимо с грохотом пролетает трамвай с единственным пассажиром — тем самым книжным барыгой. Я оглядываюсь по сторонам и двумя переулками ближе к центру нахожу тенистый двор между тремя однотипными двенадцатиэтажками и стандартной планировки зданием, похожим на школу. Припарковываюсь, закуриваю, открываю книгу… Все.

…Я не был в собственной квартире около двух месяцев. Рядовая ситуация для активно трипующего курьера. Больше трипов — больше заработок, но дело не только в деньгах. Для большинства из тех, кто работает на Контору, оплата труда играет важную, но не первостепенную роль.

Распространяться на эту тему не стану, поскольку история адреналиновых подсадок изжевана, обсосана, неоднократно перевернута вверх днищем, вывернута наизнанку и отполирована лживыми или малозначительными фактами.

Не хочу добавлять суеты в этот формикариум. Что касается меня, то за эти месяцы один трип следовал за другим, перерывы между ними составляли максимум день-два, и смысла ехать домой я не видел, проще было переночевать в казарме. И в этом тоже нет ничего из ряда вон выходящего. Для курьера жилье не является домом в привычном смысле. Это просто крыша, место, где можно переждать неожиданно затянувшийся перерыв между трипами, зализать раны, если трип прошел не совсем удачно, и куда уходят перешедшие критический возраст курьеры доживать свой век (возможно, тогда дом и становится Домом, я не знаю).

Однокомнатная малогабаритка встретила меня глуховатой тишиной. Кушетка в одном углу, компьютерный стол в другом, стул, музыкальный центр на полу, в проем балконной двери вделан турник, на нем вешалки с одеждой. На окне — опущенные жалюзи. Широкий подоконник завален журналами и начинающими желтеть газетами. Запах пыли и пустоты. На кухне все то же самое, но с учетом специфики помещения. И нет холодильника. Он просто ни к чему. Функционально, так сказать, не предусмотрен. Вздохнув, я иду в ванную и набираю в ведро воды. Стандартный обряд моего возвращения домой.

Два часа спустя квартира постепенно начала преображаться. С помощью мокрой тряпки, швабры и сквозняка был изгнан настырный демон пыли. Раздавался запах готовящейся еды. Старенький музыкальный центр, побрезговав дисками Deep Purple и The Doors, согласился скрепя сердце прокрутить древнюю нарезку Вельветовой подземки. В общем и целом здесь уже можно было худо-бедно существовать, а приложив определенные усилия — и жить.

Я вышел на балкон, закурил и стал следить, как огромное солнце с неторопливой уверенностью сползает за стену красно-синей двадцатидвухэтажки.

Не то что бы я никогда не любил этот город, но многое в нем вызывало во мне отвращение. Бывали дни, когда я просто ненавидел эту загрязненную клоаку, в которой свили свои гнезда мерзейшие на планете существа. Но должен признать, нигде мне не приходилось видеть таких прекрасных закатов. Пожалуй, это единственный плюс загрязненной атмосферы… Кажется, что солнце не садится за горизонт, а расплавленным металлом растекается по западной части неба, после чего лава постепенно сползает на землю где-то там далеко, за щербатой стеной московских небоскребов… А люди, дураки, опускают солнцезащитные жалюзи, как будто тонкие пластинки жести могут спасти их от капель расплавленного небосвода.

Позже, поев, я с наслаждением завалился на кушетку, но Элюара так и не открыл. Центр доигрывал последние песни Вельветов, небо пыталось свести с ума сотни тысяч истекающих солнцем окон, и каждая мелочь, каждая капля росы на невидимых мне с высоты двадцати двух этажей травинках, каждая заусеница высохшей краски, каждая оторванная пуговица города в эту минуту существовала в гармонии с этой трогательной нелепостью вечерних сумерек, когда алое солнце рождает синеву в воздухе, отчего он становится лишь прозрачнее. И только я, лежа в пустой берлоге неподалеку от самого сердца Москвы, глядел в оцепеневшее окно — оказался тут некстати, как, наверное, некстати оказываются самолеты, совершающие аварийную посадку. Но ведь не откажешь… И мой музыкальный центр уныло крутил диск Вельветов, и мое окно показывало мне закат, и кушетка удобно обнимала меня за плечи. Потому что не откажешь ведь…

О, эти сумерки! Они способны указать чужаку его место и неуместность. Они били мне в глаза мартеновским излучением горизонта, и даже Элюар, тот самый Элюар, который на полтора часа проглотил мое внимание там, у Шаболовки, даже он не вписывался в это светопреставление, даже он был чужаком, хотя и имел, пожалуй, больше шансов стать здесь своим. Мне, похоже, таких шансов не предоставлялось.

Я бросил книгу на пол, привстал и дотянулся до брошенной на спинку стула рубашки. Солнце кинулось на перехват и, на одно ничтожнейшее мгновение отразившись в стекле часов, вбило мне в сетчатку глаз свой четкий отпечаток. Тут же в носу засвербело, и я от души чихнул. Сигареты пришлось нашаривать по карманам вслепую.

Истлело уже полсигареты, когда зрение мое пришло в норму, и еще через две-три затяжки я понял, что в квартире уже не один. Впрочем, меня это никоим образом не обеспокоило. Я знал только одно существо на свете, способное попасть в это жилище без моего разрешения. Его все, кроме меня, называют Безголовым блюзменом. Он заходит порой поболтать или одолжить мой «Джексон». Я не против, гитара висит без дела уже несколько лет. А Безголовому блюзмену пару лет назад проломили голову арматурным прутом в каком-то дешевом ночном клубе, где он подрабатывал на живом звуке. Он как раз играл соло из «Shine on you». Он умер, говорят, почти сразу. Так что с непривычки вид Безголового блюзмена может несколько шокировать. А я привык, мы с ним давно знакомы, практически с момента его смерти. Я называю его Библом.

— Привет, старик, — усмехнулся Библ, входя в поле моего зрения, — рад видеть тебя все еще живым.

— Здорово, — усмехнулся я, — рад видеть тебя все еще мертвым.

Библ снял со стула мою рубашку, неуверенно посмотрел на турник, потом положил рубашку на компьютерный стол и оседлал стул. Его единственный глаз смотрел на меня с радостью, и на какой-то миг в мою голову вползла провокационная мыслишка: а ведь кроме этого мертвого блюзмена нет никого, кто хотя бы изредка был рад мне, рад просто так, просто потому, что нам удалось пересечься.

Левая половина лица Библа представляла собой неаппетитное месиво, но я привык этого не замечать. А серый цвет кожи и легкий сладковатый запах меня не смущали.

— Как дела, поломатый?

— А какие у мертвых дела? Скука — бич наш. Хочешь, блюз новый лобану?

— Валяй. Тока я закурю сначала.

— Да нет. Просто тебя прикольнее слушать с сигаретой.

— ОК. Можно, твой «Джексон» поюзаю?

— Юзай, какие вопросы. Если бы ты не был мертвым, я бы тебе его подарил.

Я не знаю, хороший ли это был блюз. Я вообще не знаю, бывают ли блюзы хорошими или плохими. Это как невозможно любить Хендрикса. Хендрикс просто есть, он начинает существовать для тебя с первого прослушивания, и математические знаки в данном случае теряют смысл. Ведь никто не станет положительно или отрицательно оценивать дыхание, сердцебиение, смену дня и ночи… Так же и с Хендриксом. Так же и с блюзом. Либо есть, либо нет; цвета можно инвертировать, но третьего в любом случае не дано. Или это уже не блюз, не Хендрикс, не сердцебиение, а ничтожный суррогат, что-то вроде музыка в стиле. Блюз можно только чувствовать. Григорян сказал когда-то: «И если ты чувствуешь это, как негр чувствует блюз…».

Последний сустейн еще висел в воздухе, сигарета еще тлела в паре затяжек от фильтра, солнце еще цеплялось за телевизионные антенны, а в комнату уже пробрались и окончательно освоили ее сумерки. Которые, к слову, бывали в моей квартире куда чаще меня. Странный покой немножко беспокоил меня, но скорее в силу привычки. К нему, как и к постоянным адреналиновым вспрыскам, надо привыкать, нельзя окунуться в него вот так сразу, со всеми его атмосферными декорациями, тишиной, сигаретой, блюзом… И еще не известно, к чему привыкнуть легче. Думается, если бы сейчас, в минуту умирания последнего сустейна прозвучал звонок из Конторы со срочным вызовом, даже просто с отменой трипа, я бы вздохнул с облегчением. А слабость это или зависимость, тут уж не мне судить…

— Красиво, наверное, — вздохнул Библ, вставая и подходя к окну…

— А ты совсем ничего не видишь?

— Вижу, но не так… все плоское, все серое. Оттенки серого… И только там, где солнце, немного черного… Пустой мир…

— Ты ведь сам выбрал это, да?

— Да. — Библ вернулся на стул, вытянул из моей пачки сигарету, закурил. — Когда меня спросили, я выбрал звук. И в принципе не жалею. Но… иногда внутри, вот тут, — Библ ударил себя по груди, — начинает чесаться от бессилия.

— Сколько тебе еще мучиться?

— Не знаю. Может год, может десять лет. Не думаю, что дольше, но и это немало. А самое главное, я начинаю замерзать, Сань. Вдруг ни с того ни с сего становится холодно. Я не чувствую, как разлагается мое тело, как его жрут черви, но этот холод… Пальцы уже не слушаются так, как раньше, только не в этом дело. Я ощущаю, что начинаю замерзать не только физически. Что-то теряется с каждым днем — воспоминания, способность чувствовать… Все чаще остаюсь равнодушным. Зрение уже отмирает, тактильные ощущения слабеют, двигаюсь как-то… странно. Я знаю, скоро все исчезнет, и я буду только лежать и слышать. Но что я услышу в своем гробу? Как скребутся черви в моем черепе? Или как проседают доски под тяжестью земли?

— Хочешь, я сварю кофе? Я купил по дороге отличный кофе.

— Давай, — кивнул Библ, — а я пока поиграю. Хочу наслушаться… впрок.

Я встал с кушетки и медленно пошел на кухню. Там на маленьком пространстве в восемь квадратных метров тоже ошивались киноварные сумерки, и я, по-прежнему ощущая себя гостем в этом жилище, не стал включать свет. Со своим уставом в чужой курятник… Синего кольца огня вокруг конфорки было вполне достаточно. Я поставил турку на огонь, сел на краешек стола и принялся ждать. Мне было не по себе.

В середине девяностых, когда я только начинал работать в Конторе и в моем послужном списке значилось всего три-четыре незначительных трипа, мне поручили доставку важного груза «000». Каждый начинающий курьер проходит через эти «три нуля». Три капсулы с различными ядами вшиваются ему под кожу. Срок доставки ограничен по нескольким причинам, но основная заключается в том, что спустя какое-то время капсулы начинают растворяться, и содержимое неминуемо попадает в организм. Не доставить «000» означает перечеркнуть минимум на год карьеру в Конторе. Какие-то трипы все равно поручали бы, но из самых низкопробных, и практически это была бы работа почтальона. Каждому экзаменуемому Контора выделяла куратора доставки — опытного курьера, который должен был создавать максимум помех исполнению трипа. Куратор играл в данном случае роль, которую в настоящих трипах играли те самые вторые и третьи заинтересованные лица.

Я готовился к трипу загодя, как к самым важным экзаменам в жизни. Это, черт побери, и был самый важный экзамен в моей жизни.

И я его не сдал.

Мне оказалось слабо обойти ловушки, подготовленные моим куратором, курьером по имени Монгол. Деталей приводить не стану. Дело не в них. Спустя трое суток одна из капсул растворилась, и в мою кровь попала ударная доза героина. Дикий дозняк, который накрыл меня с ходу, неожиданно, как удар бейсбольной битой по затылку. Теоретически я должен был отбросить копыта, и в каком-то плане это был лучший вариант. Но Монгол спас меня. Он оказался рядом, вколол солевой раствор, вызвал врачей Конторы. Я не умер, но стать настоящим курьером не смог.

Конечно, дело было во мне, в том, что я оказался не готов. В том, что мне оказалось слабо. И на целый год я стал развозчиком корреспонденции, почтальоном, мальчиком на побегушках. И хотя потом у меня появилась возможность повторить «три нуля», я знал, что курьеру, не прошедшему первый экзамен, очень сложно, практически нереально попасть в элиту, в группу тех, кому поручают самые рискованные, самые важные, самые высокооплачиваемые трипы. Я знал, что клеймо первого поражения будет висеть на мне даже в том случае, если позже я докажу свою надежность, Докажу, что мне не слабо. Так оно и оказалось, кстати, так оно и было. Мне выпало играть вторые роли всю жизнь. И как ни обидно это признавать, кроме меня, винить в этом некого.

Но я понимаю это только теперь. Тогда же, более или менее встав на ноги и осознав в полной мере случившееся, я думал иначе.

Я был переполнен черной завистью к тем, кто оказался удачливее меня, и, как свойственно в юности, искал причину своих бед не в себе, а в окружающих. Зависть легко перерождается в ненависть — они одного замеса. Нужен только легчайший толчок и объект приложения античувства. Таким объектом моей вселенской зависти и ненависти стал курьер Монгол. Хотя к тому времени он уже перестал быть курьером. Известие о том, что человек, которого я считал виновным в своем провале, так легко отказывается от того, что казалось мне смыслом существования, окончательно помутило мой разум. Долго рассказывать о том, как я искал встречи с Монголом, как выслеживал его, как строил планы мести. Долго и неприятно. Мне никак не удавалось выйти на его след, отчего моя злоба лишь усиливалась, мне казалось, что Монгол напоследок издевается надо мной, указывает мне мое место. Сколько это длилось? Несколько месяцев… Пока однажды я не встретил его в одном из немногих открывшихся тогда ночных клубов. К тому моменту я был уже изрядно пьян и еще под какой-то дрянью, в общем, совершенно не контролировал свои действия. Откуда я взял тот арматурный прут? Как в стенах дорогого ночного клуба оказался этот строительный мусор? Понятия не имею. Помню, как замахнулся, как плыла перед глазами неверная картинка, как отшатнулись люди и как растерянно смотрел на меня Монгол. Он, как выяснилось позже, и знать про меня забыл.

Я промахнулся, оборвав соло Библа. Навсегда. И еще раз доказав, что мне слабо.

А Монгол каким-то образом вытащил меня из того клуба, отвез в Контору и как-то отмазал…

Я успел погасить огонь как раз в тот момент, когда вскипевшая кофейная пена коснулась ободка турки. А ведь кофе не должен кипеть… Есть, впрочем, средство, которое придумали наши кабинетные физики-лирики. Они варили некогда кофе с помощью нехитрого устройства «бульбулятор»: самопального кипятильника, сделанного из проводов, двух лезвий и куска эбонита. Чтобы вернуть кофе особенную горчинку, исчезающую при закипании, следовало просто долить в турку столовую ложку сырой воды. Прямо из-под крана.

…Библ играл в комнате старенький блюз, солнце уже успело скрыться за щербатым горизонтом многоэтажек, оставив красное небо не у дел. Первый день отпуска умирал отражением в окнах дома напротив. Курить хотелось почти беспрерывно.

— Мир иллюзорен, — вдохнул Джучи, — но не статичен. То есть в чем-то старики, разумеется, были правы, и каждый из нас является иллюзией каждого и создателем каждого. Мир — это гобелен, сплошное переплетение иллюзий. Вот мы встретились, и наши иллюзии переплелись, на какое-то время оба мы стали реальнее, но все равно не стали реальными. Я слышал, что мир, любой мир, — дело рук сумасшедшего, слышал и о том, что мир — это всего лишь текст, и все кончится тогда, когда читающий перелистнет последнюю страницу. Но это только легенды. Просто легенды, которые вполне могут оказаться правдивыми, и что? Наш мир уже существует с тем же правом, с каким существуют и другие миры, он уже оброс иллюзиями, создал свое тело и породил новые иллюзии, чтобы те, в свою очередь, стали чуть более реальны. Богу достаточно вздоха, остальное сделают круги на воде или нити, они сами сплетут свой гобелен. Для тебя реально то, во что ты веришь, или то, во что верят те, в кого ты веришь. Иллюзия цепляется за иллюзию, хотя Бог давным-давно забросил обожженные горшки и пошел искать себе новое хобби. А иллюзии живут. Я вообще не знаю, что может быть более приспособлено к существованию, чем иллюзии. Разве что ошибки человеческие… так и они, по сути, иллюзорны.

— А что реально? Или реального вообще нет? — спросил я, поудобнее устраиваясь на черном облаке.

— Да все реально, — усмехнулся Джучи, — если кроме иллюзий ничего нет, то они становятся единственной реальностью. Но не перестают быть при этом иллюзиями.

— Тогда все бесполезно. Совсем все. Бессмысленно.

— Ну почему? Надо признать, что любое устремление и любой результат в принципе не имеют значения. И найти силы в пику этому создать собственную иллюзию, которая будет чуть более реальнее, чем все остальные, и существовать в ней и за счет нее же — это неплохой смысл жизни.

— Но Джучи, если я иллюзия, да еще по большей части своя же собственная, то как же я умру, а? Мне вовсе не хочется умирать.

— Слишком много других людей, в которых веришь ты, верят в то, что ты однажды умрешь. Поэтому ты умрешь. Иллюзии только потому и перестают существовать, что человек однажды постиг конечность, хотя предназначался для бесконечности. Впрочем, откуда мне это знать? Откуда мне знать, что и для чего предназначалось?…

Четыре белых дракона, извиваясь, проплыли под нами над красными скатами пагод, и их длинные усы касались низких крон танцующих сосен. Далеко внизу цапля застыла с поднятой ногой, а мальчишка толкал и толкал перед собой телегу с огромными колесами. Гобелен.

— С другой стороны, — усмехнулся Джучи, — если иллюзии — единственное, что реально, то иллюзий не существует…

— Эй, ты что, издеваешься?

В шесть ноль-ноль я открыл глаза, ожидая услышать монотонный зуммер будильника, но не услышал ничего, кроме ровного гуда никогда не засыпающего города. Библ ушел еще вечером, аккуратно повесив на место гитару. На полу между кушеткой и стулом стояла переполненная пепельница, увенчанная смятой пачкой, словно центр мироздания, вокруг которого теоретически должно крутиться все остальное. Да и крутится. Я вздохнул, выбрал бычок посолиднее, закурил.

Читайте также:  Самые детальные снимки солнца

Немногим позже контрастный душ смыл последние крохи сонной апатии, и я вернулся в комнату с чашкой горячего кофе. Поморщив нос в проникающих сквозь жалюзи лучах, я решил, что пропускать такое утро кощунственно. Вытащил стул на балкон, уселся, закинул ноги на перила и стал наслаждаться бездельем. Кофе был дьявольски горький. Подумав, я вернулся в комнату, взял с подоконника газету и высыпал на нее содержимое пепельницы. В тщательно отсеянном содержимом было обнаружено достаточно пригодных для употребления окурков, коими без труда можно было накурить небольшую китайскую свадьбу. С этим достойным уловом я вновь вернулся на балкон, высыпал окурки на полочку для прищепок (которой, помнится мне, ни разу не воспользовался по назначению) и снова оседлал стул. Утро было таким же горьким, как кофе. Ну, вы знаете эту приятную, чуть знобящую горечь раннего утра…

Солнце висело над зарослями антенн, и все окна, обращенные к востоку, истекали золотом его света, иссеченного сетью морщин-электропроводов. Где-то за домами прозвенел трамвай. Я улыбнулся, подумав об упрямстве этих электрических стариков-мальчишек. Они были похожи на беспризорников, и городу с его стремительными маршрутками, меняющими направление по собственному усмотрению, и огромными вместительными автобусами, они, тихоходные и неуклюжие, были давным-давно не нужны. И все же, следуя непонятной мне логике, каждое утро они покидали свой парк и выезжали на маршруты, чтобы за день утомительной езды по кругу перевезти десяток-другой пассажиров. И это все не мешало им по-детски звенеть и нести непонятное ощущение счастливой утренней горечи случайным людям, встречающим рассвет на балконе с чашкой кофе в руке и кучей окурков на полке для прищепок.

Хлопнула невидимая мне дверь подъезда. Хлопнула дверь машины, хлопнула створка форточки в доме напротив. Заворчал добродушно автомобильный движок. Через дорогу, всего в трех шагах от зебры, пробежала симпатичная, кажется, девушка в длинном бежевом плаще, и солнце на мгновение (но какое, черт побери!) прошило ее волосы золотыми нитями. «Сила моя во всем, что пока еще нравится мне» (Поль Элюар).

Я подумал, что было бы неплохо проехаться с ней на трамвае черт знает куда… Ну, например, от Чистых прудов к Университету, есть, кажется, такой маршрут. Можно даже случайно: она впереди, с какой-то книгой, я даже толком не вижу, с какой, но вижу четко, что заложена она полосой красной бумаги. И лица не вижу тоже, потому что еду на задней площадке…

Ну, спасибо тебе, уважаемый мистер-твистер Раймон Мандаян. И пусть у тебя самая идиотская фамилия из всех, что мне приходилось слышать, ты чертовски вовремя организовал для меня этот странный трип-отпуск.

Я поставил чашку на пол, выкинул окурок за перила и пошел в комнату. Телефон разрывался на части. Браслет норовил оторвать мне ладонь.

— Я прямо под вами, квартира номер 37. Дверь не заперта. Могу я попросить вас поторопиться?

От кавказских предков ему досталась ранняя мраморная седина в вороновом крыле шевелюры да едва заметная горбинка на носу. Ну, и еще эта смешная фамилия. От индусских — смуглая кожа. На вид ему было чуть больше сорока, но именно из-за фьюжна национальных черт в возрасте легко ошибиться. С таким же успехом ему могло быть и тридцать пять, и пятьдесят. Простые — весьма, впрочем, стильные — очки. Высок и худощав, его легко было представить за кафедрой какого-нибудь престижного университета читающим лекцию о германских поэтах-романтиках середины XIX века.

— Доброе утро, Александр.

— Доброе утро, мистер Мандаян.

Он сам открыл дверь, и за его спиной я не заметил вполне предсказуемого громилы с лицом вырождающегося травоядного.

— Проходите, — слегка натянуто улыбнулся он и добавил: — В квартире, кроме меня, никого нет…

Я прошел мимо него и оказался в небольшой прихожей, оклеенной обоями светлых тонов. На стене висела репродукция Дега. Никакой мебели, пустота.

— Я не живу в этой квартире постоянно, — словно прочитав мои мысли, объяснил Мандаян. Он захлопнул дверь и, едва заметно припадая на левую ногу, прошел мимо меня в комнату, — скорее, я тут пережидаю. Это… как бы выразиться… нора одинокого человека. Этакий склеп, что ли.

Его манера говорить, чуть виновато, словно оправдываясь, как-то по-профессорски, меня удивила, я ожидал иного. Я не мог поверить, что именно этот человек обладает самым огромным, практически мифическим состоянием. Однако именно на его руке был браслет — двойник моего. В принципе этого было достаточно.

Я прошел вслед за ним в скудно обставленную комнату, сел в предложенное кресло, огляделся. Эта комната чем-то напоминала мою и в тоже время была совершенно иной. Письменный стол, над ним полка с книгами. Со своего места я смог разглядеть только две крайних: «По направлению к Свану» Пруста и «Черная весна» Миллера. Соседство весьма занятное. Спать в этой квартире явно не собирались, здесь не было ни кровати, ни дивана, ни даже раскладушки. Стояли два кресла и между ними — небольшой журнальный столик. Все. Но почему-то в этой пустоте было уютнее, чем в моей квартире, здесь чувствовалось больше жизни. Это трудно объяснить. Просто в таких комнатах приятно проводить вечера, читать того же Пруста, пить кофе. Думать.

На журнальном столике стояли две кофейные чашечки, кофейник и блюдце с крекерами. Между ними — объемный конверт из твердого пластика размером примерно двадцать на двадцать сантиметров плюс сантиметров семь в глубину. В том, что это был мой груз, я не сомневался.

— Присаживайтесь и наливайте себе кофе, — предложил Мандаян, усаживаясь во второе кресло, — у меня еще осталось минут двадцать…

Правда, для вас это скорее пятнадцать…

— Что вы имеете в виду? — спросил я, наливая себе кофе.

— Вот это, — спокойно сказал Мандаян, задирая рукав. В его руку чуть ниже локтя был вмонтирован маленький жидкокристалический экран. На моих глазах 22:14 превратились в 22:13, а потом в 22:12…

— Это… цена, — ответил Мандаян и пожал плечами. — За все приходится платить. За власть, за деньги. За удовольствия. За право быть самим собой. Но вас должен интересовать груз. — Он кивнул на пластиковый конверт, потом неторопливо отпил кофе и добавил: — Имя адресата на обратной стороне.

Я протянул руку, взял конверт, перевернул его и прочитал имя адресата. Перечитал еще раз. Пожал плечами. Конверт должен был получить бывший курьер, бывший куратор моих «трех нулей», бывший мой враг. Человек из прошлой жизни. Ничего особенного, обычный трип. Бизнес есть бизнес.

— У вас прекрасный кофе, — сказал я, положив конверт на колени.

— О, — улыбнулся Мандаян, — вы даже приблизительно не можете представить себе, насколько он прекрасен.

— Наверное, это нелегко…

— Нелегко, — кивнул Мандаян, — но безысходность и философское мировосприятие многое меняют, поверьте мне. К тому же я сам выбрал свою судьбу.

— А вам интересно?

— Ну что ж, — Раймон Мандаян пожал плечами, — теперь уже, наверное, можно.

Нет, он не был бизнесменом. Он был выдающимся ученым, человеком, создавшим социо-экономическую теорию. Великую теорию. Сути ее я узнать не захотел. Да и не в сути дело. Когда Раймон Мандаян опубликовал свой труд, нашлись люди, которые поверили ему. Очень богатые люди, мечтавшие стать еще богаче. Они предложили Мандаяну деньги, чтобы он воплотил теорию в жизнь, испытал ее на практике. Но вкладчики совершенно справедливо опасались, что в случае удачного завершения эксперимента Мандаян станет слишком могущественной фигурой. Недосягаемой. А им хотелось не просто вложить деньги и убедиться в действенности теории Раймона Мандаяна, но и вернуть себе во много раз увеличившийся капитал. И гарантией этого стал контракт, официально распределяющий имущество Раймона Мандаяна после его смерти, а также вживленный в его тело экран, который отсчитывал в обратном порядке время. Деньги – это все, что их интересовало.

— А меня интересовали люди, их сила, их сопротивляемость методам управления. Если бы у меня было хоть немного больше времени хотя бы столько, сколько мне обещали… Но… — Раймон Мандаян грустно пожал плечами, — они меня обманули. И времени заложили меньше, чем было обусловлено нашим договором.

— Но вы же богаты. Разве нельзя было избавиться от этого?

— Нет. Это управляется дистанционно, и я так и не смог узнать, откуда. Но я не остался в долгу. — Мандаян по-мальчишески улыбнулся и постучал пальцем по виску. — Да, я не остался в долгу. Видите ли, они действительно получат все, что я имею, — вот эту квартиру. А больше у меня нет ничего. Они плохо изучили мою теорию, очень плохо. Этот конверт тоже не мой. Когда-то давно мне передал его тот, к кому он теперь должен вернуться. Мой единственный друг. Такой же, наверное, одинокий как я.

— Да. Я знаю. Он просил передать, что тут, внутри, ваша первая скрипка. Не знаю, что это значит, просто…

— Я знаю, — кивнул я, ставя чашку на стол. — Сколько осталось времени?

Мандаян снова завернул рукав, посмотрел на циферблат своих жутких часов и ответил:

— 17 Минут. Целая вечность.

— Хотите, я почитаю вам Элюара?

— Почему бы и нет?…

Я живу в странном мире, слишком грязном, чтобы быть привлекательным, и слишком прекрасном, чтоб заслужить мое прощение. Однако кто я такой чтобы брать на себя право прощать или не прощать? Просто человек, бредущий от подъезда к припаркованному у тротуара «Трабанту» в ожидании глухого хлопка взрыва в квартире самого богатого человека планеты, так похожего на профессора романо-германской филологии… Я не могу точно определить собственную роль в происходящем. Я даже толком не знаю, есть ли она — моя роль. Просто иду к припаркованному «Трабанту» и думаю об этом странном мире. Знавал я некогда мудрейшего человека, написавшего как-то, что мир не просто грязен — он принципиально грязен, он унавожен грязью, и именно из такой почвы может прорасти что-то достойное… Там было еще что-то написано, но кровь и мозги мудрейшего человека делали все остальное не подлежащим прочтению. Он нашел самый верный способ унавозить почву. Самый кардинальный. «Профессор» Мандаян, впрочем, тоже.

И вот стекла секут асфальт. Они предназначены не для этого, но и человеческое тело не предназначено для того, чтобы в него встраивали циферблаты, отсчитывающие время в обратном порядке. Я иду к своему потрепанному «Трабанту» и думаю, понравились ли стихи Элюара профессору (отныне я стану называть его так). А еще о том, что вот ведь как получается: профессора только что разнесло на части, и ему уже все равно, читал я ему перед смертью Элюара или нет, а я иду и думаю о стихах, прочитанных человеку, в теле которого несколькими минутами позже сработал детонатор.

Где-то за домами снова проносится с неунывающим звоном трамвай. Я думаю о том, что юность равнодушна, и в этом ее неоспоримая прелесть. Перешагнув через тридцатилетний барьер, равнодушие можно только изображать. Я думаю о том, что это нелепо: посреди квартиры, в которой человек появляется раз в год, висит подлинник (теперь-то я в этом не сомневаюсь) Дега. Его никто не видит, он впитывает пыль, темноту и тишину и раз в год радует глаз хозяина. И в этом, как ни странно, есть какой-то смысл. Мне его не понять, ну и черт с ним. А потом хозяина Дега разносит к чертям, его мозги, внутренности и прочее вылетают из квартиры вместе с осколками стекла, обломками мебели и обрывками книг, но за несколько минут до этого другой человек снимает Дега со стены, практически спасая его… Но в этом уже нет смысла. Это уже нелепо… Как будто Дега писал эту картину только для того, чтобы она висела в пустующей московской квартире… И ведь самое страшное, что я почти верю: Дега писал именно для этого… Мимо меня по тротуару стремительно проползает масляное пятно милицейского маркера — туда, где падают осколки. Я сажусь в «Трабант», пристраиваю Дега на заднее сиденье, туда же кладу пластиковый конверт с именем человека из прошлого, завожу мотор…

Можно покурить. Можно вернуться в Контору и немного поспать. Можно взяться за новый трип, поскольку этот не имеет точной даты завершения и от меня никак не зависит.

В последний момент я вспоминаю, что забыл у профессора своего Элюара. Я смотрю в зеркало заднего вида и вижу уголок багета Дега. Я думаю о том, что это не очень честный обмен, но уже ничего не могу изменить. А вы, профессор, и подавно.

Я не поехал в Контору, я вырулил из дворов на проезжую часть, сместился в средний ряд и погнал «Трабант» вдоль трамвайной линии. По встречке пронеслось несколько траурночерных карет скорой помощи. Запах аммиака сползающихся маркеров преследовал меня несколько кварталов. Я ехал и думал, что ведь никто кроме меня не знает, что за человек погиб в той скудно обставленной квартире. Даже если им удастся определить внешность погибшего, это ничего не даст. Ведь хозяин «РайМан» — уродливый карлик… «Так об этом пишут газеты, а газеты всегда правы» (Константин Кинчев). Город был цинично-прекрасен и, пропуская сквозь частые сети проводов солнечные лучи, ловко подставлял под них угловатые плечи зданий, редкие кроны деревьев, полупрозрачные купола остановок, — все, что попадалось под руку, и превращал обычные тени в произведения искусства. В какой-то момент трамвайные пути свернули в узкий переулок, увенчанный «кирпичом», а проезжая часть увела меня в другую сторону.

Прошла минута, потом другая, и я забыл и о профессоре, и о Дега, и о превратностях жизни. Я ведь один из сегментов этого города, его биологическое подобие, созданное по его образу. А в этом городе не принято думать о чужой смерти слишком долго. Нужно думать о своей жизни.

— Как считаешь, — пробормотал Библ, опуская солнцезащитный козырек, — долго такая жара продержится?

— В следующий раз появляйся не так внезапно, будь другом. Чертовски, кстати, непривлекательно выглядишь. Что-то случилось?

— Да нет… Но жара эта… тело разлагается быстрее. Намного быстрее. Это ты взорвал Мандаяна?

Ленинский был на редкость пустынен в этот час, и разнокалиберные витрины по обе стороны проспекта отражали только друг друга, рекламные плакаты да размытые очертания моего «Трабанта». Библ скормил магнитоле диск «Radiohead», закурил мою сигарету, чуть опустил спинку кресла. Я усмехнулся:

— Типа того. На посошок. Ничего, что хозяйничаю?

— Да нет. — Я пожал плечами и вдавил прикуриватель. — Не знал, что ты «Radiohead» любишь. Думал, ты в основном по блюзам специализируешься.

Библ криво усмехнулся сквозь дым.

— Во-первых, я специализируюсь по музыке как таковой и блюз предпочитаю, но на нем не зацикливаюсь. А во-вторых, у тебя все остальное в бардачке — говно, ты уж прости, Сань.

На этот раз криво усмехнулся я.

Над перекрестком с Ломоносовским завис, запутавшись в проводах, рекламный дирижабль. Я выхватил из слогана словосочетание «Усни покойно» — основной слоган коммерческой церкви Спасения.

— Когда-то я думал, что неплохо будет под конец обратиться к этим ребятам, — кивнув на дирижабль, сказал Библ.

— Я о них почти ничего не знаю. Как-то не интересовался.

— Они взяли идею какой-то книги… За внушительную сумму клиента поселяют в их пансионе, где он проживает неделю в свое удовольствие. Монахи и монашки выполняют все его желания. В один из дней клиента убивают. Не предупреждая, разумеется. Как правило, выстрелом в затылок. Все легально, лицензия, все дела.

— Что смешного? — не понял Библ.

— Ты не поверишь, но примерно то же самое произошло с Мандаяном.

— А я думал, это ты его.

— Не-а, я тут совершенно ни при чем.

Библ улыбнулся, но как-то натянуто, неискренне. А потом и вовсе отвернулся, и улыбка мгновенно сползла с его лица. Убитый мной музыкант смотрел куда-то вперед, но глаза его были пусты.

Я подумал, что мне будет его чертовски не хватать, когда…

— Ты что-то сегодня невеселый, — заметил я.

— Да… не веселится что-то. Понимаешь, боли я уже не чувствую, но все это… иногда я думаю, что сошел бы с ума, не будь мертвецом. Беда в том, что безумных мертвецов не бывает… Я уже перестал видеть краски. Все черное и белое, даже серого почти нет…

Я молчал, не зная, что сказать. Сигарета тлела. Витрина какого-то ресторанчика впитывала в себя отражение моего «Трабанта». Когда мы уедем, она еще будет некоторое время его удерживать.

— Я к тебе не просто так заглянул, Сань, — помолчав, сказал Библ. —

— Я решил обратиться к Вагнеру. И мне нужен живой посредник. Там такие правила…

— Да, — кивнул я, чувствуя, как что-то холодное пробежало от затылка по спине, — я слышал об этом…

— А у меня кроме тебя и нет никого, — сказал Библ, — так что… Я понимаю, что просить о таком…

— Дай мне минуту, — попросил я, выбивая сигарету из пачки.

…О Вагнере говорили много и с удовольствием. Пожалуй, с не меньшим удовольствием, чем о Раймоне Мандаяне, хотя состоянием он обладал несравнимо меньшим. Впрочем, когда сумма хотя бы на одном счете переваливает через десяток миллионов, разница имеет скорее теоретический характер. Разумеется, деньги сыграли свою роль в шумихе, которая возникла вокруг этого имени, но не только они.

Даже великий Мандаян при всем своем богатстве официально не мог считаться абсолютным монополистом, поскольку, во-первых, действовал антимонопольный закон (и казнь Хабаровского передавалась в прямом эфире как подтверждение его действенности); а во-вторых, потому что корпорация «РайМан» действовала в стольких отраслях, что им пришлось бы монополизировать всю планету. А Вагнер и считался де-юре, и был де-факто абсолютным монополистом в собственной области. Прежде всего потому, что до него никто не додумался зарабатывать на смерти, а при нем никто не знал, как это делается. Как это — продавать смерть мертвым?… Вагнер же обладал этим знанием, и оказалось, что делать деньги на мертвых так же легко, как и на живых. В одном интервью он сказал: «Главное в нашем деле — не забывать: святое имеет свою цену… Как и все остальное». Наравне с анекдотами о Вагнере ходили самые разные слухи. К примеру, о том, что сам Вагнер несколько лет назад умер, но благодаря контракту, который он заключил со Смертью («Святое имеет свою цену…»), это никак на нем не отразилось. Как-то в Интернете появилась информация, разумеется, липовая, в каком именно Термотерминале находится труп Вагнера. Нетрудно догадаться, что в ту же ночь Термотерминал был уничтожен прицельно сброшенным с частного самолета тротиловым эквивалентом. Погибло около полусотни человек, из находящихся в анабиозе никто не пострадал. В очередной раз появившись перед телеэкранами, Вагнер во всеуслышание объявил, что его тело всегда при нем, но на вопрос, в каком состоянии, отвечать не стал. А интервью закончил предложением посетить его офис всем тем, кто погиб при бомбежке Термотерминала. При этом он учел практически каждую мелочь, в том числе и тот факт, что ежели что-то пойдет не так, то непосредственно с клиента спросить будет уже нечего. И потому Вагнер требовал, чтоб мертвые приводили живого свидетеля, который ручался, как нетрудно догадаться, собственной смертью. То есть при неудаче с товаром непосредственного клиента у поручителя изымалась его смерть (а точнее, упокоение, как значилось во всех официальных проспектах доктора Вагнера), и при необходимости бывший поручитель, став мертвым бывшим поручителем, вынужден был идти все к тому же Вагнеру и выкупать свою смерть, приведя с собой следующего живого поручителя actis testantibus[3].

Именно об этом и просил меня Библ — стать его поручителем, отдать свою смерть на определенный финансово-отчетный период в залог не столько самому Вагнеру, сколько общему потребительскому капризу…

— Что ты хочешь предложить ему? — спросил я.

— Мой блюз, — ответил Библ. Он как раз закуривал вторую сигарету, — «Девять грамм блюза».

— «Девять грамм блюза» твоя вещь? — удивился я.

— Да, — кивнул Библ, выплевывая слова вместе с дымом, — моя. Я продавал права на ее исполнение, но никогда не продавал права на саму вещь.

— Хм… Думаю, Вагнер согласится…

— Уверен в этом. И в финансовой стабильности этого блюза я уверен, так что ты практически не рискуешь. Я бы мог прийти вообще без поручителя, но я понятия не имею, чего ожидать от этого человека. Так что лучше сделать все так, как он требует. Выручи напоследок, старина.

— Да, — пробормотал я, — да… Какие вопросы, старик… Конечно, я буду твоим поручителем. Хочешь, поедем прямо сейчас? Это ведь по дороге…

А что еще я мог сказать?

Я припарковал машину на площадке у Дома ткани. Прихватил с панели пачку сигарет, хлопнул дверью. Краснооко подмигнул глазок сигнализации. Я не нервничал, я просто банально боялся непонятного. К примеру, я не знал толком, что значит заложить собственную смерть и как это может отразиться на моей жизни. В том, что все взаимосвязано, я, к сожалению, не сомневался.

Время близилось к обеду, и асфальтовый пятачок перед магазином постепенно заполнялся женщинами всех возрастов и различного социального статуса. Домохозяйки и бизнес-леди, школьницы и спившиеся существа неопределенного возраста. Брюнетки, блондинки, вытравленные пергидролем, причесанные в лучших салонах города, завитые, с распущенными или заплетенными волосами. Их глаза смотрели с детской наивностью, были по-азиатски раскосыми или старчески бесцветными. Они были совершенно не похожи друг на друга, но что-то объединяло их только здесь и только сейчас, какая-то женская тайна, недоступная противоположному полу. Раз в день, когда Дом ткани закрывался на обеденный перерыв и на его витрины опускались серые пыльные жалюзи, эти женщины появлялась перед его дверьми, чтобы провести час в растерянном сиротливом блуждании на пятачке перед магазином, с пустыми глазами и безнадежно потерянным видом. Меня всегда поражала и даже пугала жуткая тишина, которую они с собой приносили. Тишина, разумеется, городская, с фоновым ревом Ленинского проспекта, с выкриками рекламных слоганов, со всем тем, без чего московская тишина превращается в гробовую. И тем не менее было в ней что-то неясное, как шевеление тени за спиной. Теперь же, когда по какой-то причине проспект был пуст, эта тишина ощущалась особенно ясно. Женщины ходили с потерянным видом, сталкивались, шли дальше, замирали, снова куда-то шли. Иногда то одна, то другая подходила к двери магазина, дергала за ручку, но дверь была неприступна и жалюзи все так же закрывали все то, что хранится за стеклами витрин. И тогда с еще более потерянным видом женщины отходили в сторону и снова начинали бессмысленно бродить по пятачку. Они никогда не говорили друг с другом, не извинялись, столкнувшись, и казалось, вообще не замечали остальных. Каждая из них была одинока в эти минуты изгнания. Мне кажется, что даже дышали они вполсилы…

Это было место женщин, их тоски, безнадежности, их персонального, непонятного мужчинам одиночества. Место, куда пусть и ненадолго, их ежедневно изгоняют, возможно, напоминая о том, первом изгнании.

Внизу, в десятке метров от пятачка перед Домом ткани, зажатая между неровными асфальтовыми берегами, медленно текла, исходя серым дымом, река гудрона. Медленно и уверенно, как время. Мы прошли среди молчащих женщин, отразились на мгновение в витрине магазина, миновали останки сбитого рекламного дирижабля со слоганом «Легализация бизнеса. Законно, быстро, надежно. ДОРОГО».

Через реку гудрона было перекинуто несколько мостов, но нам подходил только один, тот, что вел к памятнику Юрию Гагарину. Вагнер выбрал необычное место для своего офиса.

— Жарко, — пробормотал еле слышно Библ.

— И жутко, — ответил я, оглядываясь на молчащих женщин.

Еще год назад участок Ленинского проспекта между Домом ткани и рестораном «Красный Дракон» был огорожен унылыми бетонными плитами, перетянут колючей проволокой, окружен видеокамерами и маркерным кордоном ППС. Иногда, когда туман над этим местом разгонял заблудившийся порыв ветра, можно было разглядеть просевший, в подпалинах и гудронных пятнах остов Третьего транспортного кольца: чугунные балки, торчащие из обвалившихся бетонных перекрытий, колосья ржавой арматуры, беспорядочно тянущиеся к небу, глыбы бетона. Этакий постапокалиптический пейзаж, антиутопия как она есть, спилберговщина. В действительности три с половиной года назад здесь, в метре от памятника Юрию Гагарину, вырвался на свет божий мощный и, как впоследствии оказалось, неиссякаемый поток гудрона. Откуда он взялся и что послужило толчком к такому казусу урбанистического естества, давным-давно не имевшего никакого отношения к природе естественной, ни тогда, ни позже понять так и не смогли. Вопреки всему гудронный поток не остыл и не иссяк, напротив — с неторопливостью асфальтового катка он проложил себе путь сквозь все встречающиеся препятствия, пока не добрался таким нехитрым образом до Дворца науки, где и скрылся, благополучно обвалив кусок дороги метров в шесть диаметром. Тогда же рухнули сваи Третьего транспортного, похоронив под собой несколько облюбовавших это место бомжей. Больше никаких жертв не было, поэтому СМИ дружно повторили формулировку министра по чрезвычайным ситуациям: «Во время промышленной катастрофы почти никто не пострадал». На это «почти» почти никто не отреагировал. А вот определение «промышленная» тогда удивило многих, поскольку ни к какому предприятию произошедшее вроде бы отношения не имело и являлось скорее проявлением странной городской природы, подобным появлению некогда огромных анаконд (история с которыми так до конца и не ясна городской науке).

Как бы там ни было, поток гудрона продолжали изучать, и в скором времени ученые при помощи и непосредственном участии служб МЧС выяснили, что называть не желающий остывать и истощаться поток гудрона рекой неверно.

Было установлено, что на глубине около километра под землей два гудронных потока соединялись, образуя кольцо, которое крутилось вокруг своей оси, а его верхний край приходился на пространство между Домом ткани и Дворцом науки. Пройди оно чуть ниже, возможно, никто и не обратил бы на него внимание.

Эта тема около месяца не сходила с первых полос ведущих газет и журналов столицы, пока ее не сменил очередной рухнувший на окраине Домодедова самолет. Тогда кто-то выкрал черный ящик и требовал с властей выкуп, были погони, перестрелки, подозреваемые и судебные ошибки, в общем, это было интереснее непрекращающегося движения гудронного кольца. А вокруг последнего тем временем установили глухие бетонные плиты и посты маркеров ППС… К изменившейся картинке очень быстро привыкли, стали водить сюда знакомых и гостей столицы, балконы ближайших домов некоторое время приносили владельцам неплохой стабильный доход, но тоже недолго. Как известно, стабильность приводит к обыденности. Люди научились жить без сегмента Ленинского проспекта и Третьего транспортного кольца, ученые получили новые темы для публикаций и диссертаций, а лично я научился ездить в объезд, хотя это и занимало несколько лишних минут. Но я тогда купил свою первую машину, родную отечественную «шестёру», и наслаждался возможностью не спускаться в недра метрополитена. Так что круг в несколько минут для меня значения не имел.

И вдруг однажды утром (дело было, кажется, в самом начале сентября) бетонных плит на привычном месте не оказалось, маркерный кордон был снят и колючая проволока исчезла. Поток гудрона был охвачен мраморными берегами, между которыми повисли три моста: один исключительно автомобильный, еще один пешеходный (оба они тянулись от Дома ткани к ресторану «Красный Дракон», который к тому времени стал «Желтым Тигром», а сегодня, кажется, «Зеленым Какаду»), и еще один — прямиком к постаменту памятника Юрию Гагарину, который, кстати, во время всех этих катаклизмов совершенно не пострадал. Власти города решили, что поскольку справиться с этой напастью они не в состоянии (ибо никто так и не понял, где искать первопричину), а уничтожить поток нереально (некоторое время мотались по проспекту закапанные черным КАМАЗЫ да экскаваторы с черными же ковшами, но поток оказался действительно неиссякаемым), его надо по возможности использовать. И использовали.

Место облагородили, креативщики состряпали грамотный пиар, организовали и продали в рекордные сроки торговые точки, и вот уже Гагаринский поток (так его назвали мудрецы, посчитав слово «гудрон» в контексте лишним) стал одним из самых популярных у населения, предпринимателей и налоговиков районом города. Ну, и соседние автодороги заодно разгрузили. Столько зайцев было убито зараз… Правда, очень скоро пришлось перенести перила подальше от края мраморных набережных, так как несколько человек все же не удержали равновесие и были заживо сварены, а потом и переварены неостывающим Гагаринским потоком. Да и теперь, несмотря на предупреждающие надписи и маркерные наряды, находились время от времени неудачники… особенно в день ВДВ.

Мы стояли и курили: Библ у одних перил, я у других. Мраморные карнизы метровой ширины отделяли нас от неторопливого потока гудрона, вяло шевелящегося под мостом. Тень от вонзающегося в ослепительный зенит памятника делила мост на две неравные части: чуть меньше света, чуть больше тени… Время, слава богу, значения не имело. По крайней мере время, разделенное на минуты. Мы стояли и курили, не решаясь направиться к офису доктора Вагнера.

В постамент памятника Юрию Гагарину была вделана тяжелая металлическая дверь с колотушкой. Слева от нее висела стальная же табличка с гравировкой «Доктор Вагнер. Смерть». Лаконично и вопросов не вызывает. Нужна смерть — заходи и покупай. Не нужна — не переходи мост. Кстати, однажды в Интернете появилась заметка о том, что Вагнер пытался выкупить у властей города право переименовать этот мост в Калинов, но власти заломили такую цену, что Вагнер отказался от своей затеи. Так и остался мост Гагаринским, чем, по сути, уже ничего не отражал.

Я повернул голову и уставился на мраморный карниз перед перилами. Какой-то отчаянный мастер граффити вывел на нем «Fuck Off, мистер Джимми Моррисон». Далее вполне правдоподобно была изображена голова легендарного вокалиста группы «The Doors». Я знал, что на противоположном карнизе нарисована голова киборга-терминатора с ободранной кожей и красным зрачком и написано «Fuck Off, мистер Иосиф Кобзон». Смысл этой концептуальной акции графимейкера оставался для меня сокрытым. Когда я выкурил вторую сигарету, тени на мосту стало еще немногим больше, а света — еще немногим меньше. Я запустил дымящийся бычок в гудронный поток и хлопнул ладонью по перилам:

— Ну что, старик, пошли?

— Пошли, — кивнул Библ, поворачивая ко мне свою изуродованную голову.

За дверью нас встретил тип, который благодаря прожорливой и всеядной журналистской братии был известен, пожалуй, не меньше своего хозяина. Огромный, за два метра ростом, широкоплечий детина с бритой головой, покрытой жуткими шрамами. Его звали Фрэнк, и о нем ходили самые разные слухи. Говорили, в частности, что Фрэнк был отдан Вагнеру за долги. И что человеком его можно назвать с большой натяжкой. И что этот самый уродливый Фрэнк занимался поисками должников, причем как со стороны живых, так и со стороны мертвых. И что долги, как правило, возвращались…

Как бы там ни было, Фрэнк служил своему нынешнему хозяину как преданный пес и дважды спас Вагнера во время вполне естественных для людей подобного статуса и рода занятий попыток покушения. Первый раз стрелял фанатик-исламист, второй — фанатик-католик. Оба, кстати, использовали автоматы Калашникова. Правда, исламист успел выпустить всю обойму, а католика Фрэнк завалил на двенадцатом патроне. Все пули достались ему же, громиле Фрэнку, который, впрочем, без труда выкарабкался. О невероятной живучести слуги и телохранителя доктора Вагнера также говорили много и долго, и по сей день то и дело возвращаясь к этой ненадоедающей теме.

По левой стороне черепа Фрэнка шла стальная пластина, и в голове моей пронеслось вполне предсказуемое: «Fuck Off, мистер Иосиф Кобзон».

Кстати, о псах. Кроме Фрэнка, доктора Вагнера охраняли три огромных животных жуткого вида, выведенных на заказ. Псами их можно было назвать разве что цинично усмехаясь, хотя доберманы и значились в числе их генетических предков. Так же как уссурийский тигр, белый медведь, росомаха, муравьед, etc. Звали их Акутогава, Джошуа и Марлен. Я никогда не переставал восхищаться юмором доктора Вагнера.

Мы спустились по широкой винтовой лестнице на пару этажей и остановились у серебристых дверей лифта. Справа и слева от них стояли два глубоких вазона с искусственными цветами. На стенах висели портреты улыбающихся клиентов доктора Вагнера из числа знаменитостей, разумеется бывших.

Фрэнк молчал, уперев немигающий взгляд в зеркальные двери. Нас тоже на общение, прямо скажем, не тянуло. Благо ждать пришлось недолго. Двери лифта распахнулись, и мы загрузились, наконец, в обитую красным бархатом и очень похожую внутренним убранством на гроб кабинку. Все время движения лифта нас сопровождала печальная мелодия, несущаяся откуда-то с потолка, из-под многочисленных бархатных складок. Чуть позже к ее звукам присоединился собачий лай. Двери лифта открывались непосредственно в кабинет доктора Вагнера.

Впрочем, место это совершенно не походило на кабинет, разве что на кабинет домашний. Забитые книгами стеллажи вдоль стен, в промежутках между стеллажами — портреты в тяжелых подрамниках. Массивный стол темного дерева, похожий на замершее реликтовое животное, слева от стола — большой шар аквариума с вьющимися водорослями и мелкими юркими рыбками.

Четыре пары глаз (хозяина и его собак) встретили нас с холодным и уверенным равнодушием. Джошуа и Акутогава остались лежать перед столом, Марлен же тяжело поднялась и обнюхала каждого из нас по очереди, включая Фрэнка. У нее была шкура забавно розового цвета, почти плюшевая на вид. И это было единственным, что показалось мне забавным в ней и в двух ее братьях.

— Добрый вечер, господа, — приподнялся из-за стола доктор Вагнер в тот момент, когда Марлен потеряла к нам интерес и с грохотом рухнула между братьями.

Доктор Вагнер… Что ж, он выглядел так, как должен выглядеть доктор Вагнер, торговец смертью, посредник между тем и этим миром. Высокий, ладно скроенный мужчина преклонных лет с густой шевелюрой пепельно-седых волос, ниспадающих на угловатые плечи. Черный костюм, рубашка с высоким белым воротничком. Я знал, что в прошлом он был капелланом одной из боевых частей московского военного округа. До того, как начал приторговывать смертью. Кроме всего прочего, доктор Вагнер носил монокль, и это отнюдь не казалось уступкой имиджу, скорее наоборот: не будь монокля, картинка была бы несовершенна. Еще бы высокий цилиндр да глубокие тени под глазами… Но нет, должность библиотекаря в Нескучном саду уже не вакантна…

Читайте также:  Пьяное солнце год выхода

— Добрый вечер, — повторил доктор Вагнер, хотя было лишь недалеко за полдень. Впрочем, и это не показалось мне странным — тут, в катакомбах офиса торговца упокоением, время значения не имело. Хозяин указал нам на два глубоких кресла перед столом, предложил сесть и сел сам. Пока мы усаживались, он склонился над нарочито допотопной коробкой селектора и, нажав одну из пары десятков кнопок, произнес:

— Гелла, сделай мне и господам чаю…

— «9 Грамм блюза»… Да, помню. — Улыбка доктора Вагнера не была ни равнодушной, ни наигранной, ни профессиональной. Но и искренней ее назвать тоже не получалось. Чувствовался в ней какой-то холодок этакое постороннее созерцание, что ли… Приценивается, подумал я. Так человек способен улыбаться только деньгам. И только ОЧЕРЕДНЫМ деньгам…

Вагнер же, пока я гадал о природе его улыбки, откинулся в кресле и некоторое время разглядывал потолок, постукивая по столешнице тонкими длинными пальцами. Такие пальцы бываюту музыкантов и убийц. С оглушительной печалью вздохнул Джошуа, с ленивой грацией перевалился с правого бока на левый Акутогава. Равнодушно смотрели в пространство безжизненные глаза Фрэнка, застывшего сзади и чуть левее кресла хозяина. В полумраке кабинета жуткие шрамы, исполосовавшие словно бы составленное из отдельных лоскутов кожи лицо телохранителя и слуги доктора, проступили особенно ярко.

Пауза затягивалась. Я осматривал кабинет, приглядываясь к портретам в тяжелых подрамниках. Это были старые фотографии людей в военной форме времен Гражданской войны. Разглядеть детали лиц было невозможно из-за качества фотографий и приглушенного освещения кабинета. Тихо всхлипнул невидимый колокольчик, и один из стеллажей медленно ушел в пол, открыв кабинку еще одного лифта. Тот же красный бархат и печальная мелодия, то же ощущение внутреннего убранства гроба… В кабинке стоял сервированный на троих столик на колесиках и совершенно обнаженная девушка с невероятно белой кожей и иссиня-черными волосами… Она была чертовски привлекательна: маленькие, но четко очерченные груди выглядели безукоризненно, а в меру широкие бедра придавали ее фигуре элемент античности, лишь подчеркивающий гипсовую белизну кожи. Однако от одного ее вида мне стало холодно. За всей этой внешней привлекательностью было что-то жутковатое, неживое, неестественное (не в коже дело и не в контрасте с черными волосами, тут что-то иного порядка), и я поспешил отвести глаза.

— А вот и наш чай! — воскликнул доктор Вагнер. Гелла выкатила столик из лифта и, умопомрачительно покачивая бедрами, подошла к нам. Я понял, что снова ее разглядываю, и снова отвел глаза. Могильный холодок пронесся вдоль моего позвоночника. Звонко коснулся кромки чашки фарфоровый чайник. Обнаженная Гелла разливала чай, мы с Библом с удвоенным интересом разглядывали убранство кабинета, а доктор Вагнер говорил:

— Геллочка — замечательный экспонат в моей коллекции. Да! Почти как мальчик моего коллеги доктора Франкенштейна, — Доктор кивнул на равнодушного ко всему Фрэнка, — или, скажем, вот эти портреты двадцати шести бакинских комиссаров, — хозяин повернулся в сторону ближайшей ниши между стеллажами, — которые были сделаны, кстати сказать, непосредственно перед расстрелом… Нам, коллекционерам, свойственна некоторая… бестактность, что ли… Да, наверное, это как раз то слово… Ведь вот собирает человек картины. Коллекционирует. Заполучает в свою власть, в собственное владение кусочек истории мироздания. Неважно, что все произошедшее теперь значения не имеет, в отличие от цены, но оно мое. Связанное темой или разрозненное, какая разница… Власть над мирозданием, пусть частичная и даже в некотором смысле эфемерная… о, в этом есть что-то от власти над женщиной, но на другом уровне, без либидо… Меня же, как нетрудно догадаться, интересует смерть. И это неисчерпаемая тема, доложу я вам… Я обдумал ваше предложение, — неожиданно прервал себя на полуслове доктор Вагнер, а Гелла тем временем закончила разливать чай и, вернувшись в лифт, испарилась из кабинета. Я вздохнул с облегчением.

— Думаю, цена могла бы считаться достойной, — продолжил доктор Вагнер, сделав долгий глоток чая, — но товар залежалый…

— Что значит залежалый? — оторопело пробормотал Библ.

— Только то, что значит. «9 грамм блюза» пока еще на волне, но цена этой композиции уже не так высока, и не сегодня завтра ее начнут забывать и игнорировать. Она не окупит вашу смерть, только и всего. Не окупит в полном размере.

Чашка со звоном коснулась блюдца… Я молчал, чувствуя себя лишним, Библ был потрясен, в лице же доктора Вагнера ничто не изменилось, он все так же улыбался.

— Что же мне делать? — спросил Библ. — У меня больше ничего не осталось, и…

— У вас — нет, — оборвал Библа Доктор Вагнер, — а вот у вашего поручителя есть кое-что, живо меня интересующее. Товар, в кредитоспособности которого я абсолютно уверен. — Сказано это было так, словно меня здесь не было.

— Послушайте, — решил вмешаться я, — но разве я уже не представляю собой интересующий вас товар в качестве поручителя?

— О нет, — рассмеялся Доктор Вагнер, — речь идет не о смерти, этого добра у меня в достатке… Хм, занятно… Смерть — добро…

— Тогда что вас интересует?

Вагнер снова откинулся на спинку кресла, обратив на меня свою холодную улыбку профессионального ювелира, глаза которого давно уже переняли безжизненный блеск драгоценных безделушек.

— Конверт, — сказал он, и улыбка внезапно исчезла с его лица.

— Да, — Доктор Вагнер внезапно поднялся, и его тень метнулась по кабинету обезумевшей летучей мышью, — мне нужен конверт этого армянского выскочки Мандаяна. Тот, который он передал вам перед смертью… Этот ублюдок думает, что от Вагнера можно сбежать, не возвращая долгов, но…

— Я не понимаю, о чем вы, — сказал я, чувствуя, как у меня начинают холодеть кончики пальцев.

Доктор Вагнер замер, глядя на меня. Что-то такое запульсировало в воздухе между нами, или мне это только показалось. Неважно. Улыбка так же внезапно вернулась на лицо коммерсанта. Доктор Вагнер снова уселся в кресло и пожал плечами:

— Ну, нет так нет. Ваша смерть вполне подойдет в качестве поручительства, благо оплата произойдет куда раньше, чем вы думаете. Вот, подпишите. — Доктор Вагнер протянул через стол лист гербовой бумаги. Библ торопливо подписал его и медленно положил ручку на столешницу.

— Этим вечером вы упокоитесь… окончательно, — с улыбкой сообщил доктор Вагнер Библу, затем повернулся ко мне, и я заметил легкую судорогу, которая на мгновение свела его лицо. — И вы тоже, — не меняя тона, сказал доктор Вагнер. — Фрэнки, приятель, проводи наших уважаемых гостей…

…Когда мы вышли из катакомб офиса доктора Вагнера, пятачок перед Домом ткани опустел, жалюзи на витринах были подняты, и там, в аквариумных пустотах магазина плыли счастливые лица лучшей половины человечества. Осененные инфернальным в мужском представлении светом… Проспект же Ленинский оживился автомобилями разных мастей. Вернулся привычный грохот и гул. Солнце, ушедшее с зенита окончательно и бесповоротно, опросталось светом на пережившие эпохи камни сталинских исполинов и добавило к заскорузлой цивилизованности и технократичности проспекта долю трогательного уюта, так характерного для провинциальных городов и так не свойственного Москве. Мы медленно, думая каждый о своем и все же, видимо, об одном и том же, перешли Гагаринский мост, миновали осиротевший пятачок перед Домом ткани, дошли до «Трабанта». Около машины я кинул ключи Библу, а сам впервые уселся на пассажирское сиденье. Ни слова не было сказано, да и голова была пуста. Ни страха, ни переживаний — какая-то абсолютная пустота. И дело не в том, что я не принял слова Вагнера всерьез, напротив, я сразу же безоговорочно ему поверил. Но я помнил, что у меня есть запасной вариант, и намеревался сначала переговорить с Джучи, а уж потом думать и переживать.

Я закрыл глаза и попытался задремать. В это время Библ вставил в замок ключ зажигания. Ни звука взрыва, ни боли я не услышал и не почувствовал. Лишь мелькнул на мгновение Джучи в своем красном халате, улыбнулся знакомо и пропал.

Москва пахла серой. И в опадающих с болезненной медлительностью стеклах витрин Дома ткани, и в неторопливо бредущей куда-то женщине с окровавленным лицом, и в обломках моего «Трабанта», рушащихся на перила моста, вызывая к мимолетной жизни протуберанцы гудрона, — во всем этом было что-то ненастоящее. И несущественное. Словно во сне, приснившемся кому-то другому.

Казалось странным, что меня отделяет от всего этого лишенного звука и замедленного хаоса не телеэкран, а удивленно замерший Ленинский проспект. Кто-то толкнул меня сзади в плечо, кто-то пробежал мимо, и снова кто-то толкнул меня. Ползли по асфальту медлительные пятна маркеров. Из дверей магазина «Арбат Престиж», расположенного по неясной московской логике на Ленинском проспекте, выскакивали кричащие люди, и я мешал им всем. Ведь они могли чего-то не увидеть, не успеть оказаться свидетелями. Прав был Вова Маяковский, дурак, а прав. Нет ничего столь притягательного, столь сладкого и оживляющего, нежели картина разрушения, энергия распада, отразившаяся в твоих зрачках, отметившаяся на твоей линии жизни. А я — мешал.

Тем временем ленивый ветер отогнал дымовую завесу в сторону, и я увидел на удивление целый кузов «Трабанта» и два черных силуэта внутри. Сдерживая рвотный позыв, я отвернулся, и в поле моего зрения попала молодая девушка, торопливо снимающая на камеру мобильника происходящее. На девушке была зеленая футболка с надписью «ALL Pigs Must Be DiLdoing». Девушка фотографировала, неосознанно улыбаясь, и периодически выдувала шарик жевательной резинки.

Потом чья-то рука легла на мое плечо. Я обернулся и увидел дредлатую голову Монгола.

— Пойдем, — сказал Монгол, — пойдем отсюда.

— Знаешь, кто был там, в машине? — пробормотал я, чувствуя, как прожигают на моем лице две неровные дорожки слезы.

— Знаю, — кивнул Монгол, — это я минировал «Трабант». А теперь пойдем, пока Вагнер не догадался, что я его надул.

— Вагнер не знал о твоем дополнительном шансе. Давай пошли, у меня тут машина рядом.

— Там конверт остался. Он для тебя…

— Я забрал его. Пойдем, Саш. Нам здесь больше нечего делать.

Посмертие было страшным… Суррогатная кончина, суть которой до сих пор не смогли постигнуть светлейшие мужи российской медицины, философии, теософии и ряда других относительно схоластических наук, выжала меня, как цитрус, поселилась в утробе разгневанной медузой, выжигающей внутренности физические и метафизические, опустошая душу и разнося боль от желудка по всему организму. Если в первые минуты тело и мозг, онемевшие в результате психофизической контузии, отказывались воспринимать реакцию тканей и нервных клеток, то потом шквал боли заставил меня выгнуться дугой, и только вовремя вставленная между зубов рукоять отвертки не дала мне задохнуться. Наверное, то же самое переживают больные эпилепсией. Но кроме телесных страданий меня мучили ощущения другого порядка. Мне казалось, что из меня вырезали часть МЕНЯ ЖЕ, оставив рану незашитой, и вот теперь в эту прореху исходит самая суть моего естества, делая оставшиеся крохи сиротами… Это трудно передать словами, это вообще не поддается вербальному способу изложения, как не передать словами смысл умирания звезд и рождения песка. Что за чушь — пытаться пересказать боль. Кто-нибудь измерял рулеткой любовь? Взвешивал скуку? Проходил со счетчиком Гейгера сквозь страх? Мне было плохо, но сильные руки Монгола удерживали меня на поверхности этого мира, не давая соскользнуть за зыбкую грань. Иногда меня вдруг кидало в жар, и Москва за лобовым стеклом становилось зыбкой, как неверный воздух над раскаленными углями. Это продолжалось бесконечно долго, но спустя долю вечности жар уходил и на смену ему являлся озноб, но не тот, что приходит с холодом, а судорожный, когда все части тела сводит по отдельности и только иногда они попадают в резонанс, и в такие моменты меня выгибало дугой, а зубы намертво впивались в рукоятку отвертки.

— Я не дам тебе умереть, парень, — бормотал где-то на грани моего восприятия Монгол. — Я слишком много на тебя поставил и не дам тебе умереть сейчас.

«Чего же ты хочешь от меня?! — пытался прокричать я. — Оставь меня в покое, отвали от меня. Считай меня слабаком хоть всю оставшуюся жизнь, но только отвали!».

Это жуткое мерцание на грани, свободное падение в бесцветном пространстве моего персонального ада продолжалось недолго, но когда речь заходит о вечности, сроки теряют ценность. И потому, когда озноб (но уже иной, целительный), оцепенение и опустошенность (но то была другая опустошенность) вернули моим глазам ясность, а мозгу — способность воспринимать видимое глазами, я был на поколения старше самых старых звезд из тех, что еще жили. И в тоже время я был младше грудничка, которому только что отсекли пуповину.

— С возвращением, враг мой, — пробормотал над самым моим ухом Монгол, потом помог сесть прямо, закурил и передал мне сигарету.

…Это было стандартное кафе-стекляшка из тех, что тысячами облепили Садовое кольцо, распространяя аромат прогорклого масла и дешевых сигарет. В народе они именовались не иначе как «хачовники» (хотя большая часть подобных заведений принадлежала предприимчивым молдаванам). За подрагивающим в ненадежных пазах стеклом витрины кружилось извечное веретено Садового, лишь слегка затененное глыбой сталинской высотки на Баррикадной. Ни о какой звукоизоляции, разумеется, даже речи идти не могло. Как и о вкусе проданной нам пищи. Ведь это была именно пища… Не еда, ни в коем случае не блюдо. Пища. Для поглощения.

Сметя прямо пальцами неровно нарезанные дольки картофеля фри с третьей тарелки, я подтянул четвертую и обильно посыпал ее солью. Аппетит не пропадал, моему обновляющемуся организму требовалось огромное количество энергии на восстановление или на что он там ее тратил, уж не знаю. Есть хотелось смертельно и насытиться пока не удавалось. Смуглокожая толстушка за стойкой смотрела на меня с плохо скрываемым удивлением, переходящим в подозрение, а потом в новую волну удивления, но молчала, учитывая, видимо, что каждая съеденная мною тарелка приносила кусочек капитала в ее маленький локальный коммунизм. Думаю, она была уверена, что я обкурился и на меня напал характерный для отходняка «свин». Монгол равнодушно помешивал пластиковой ложкой в картонном стаканчике с надписью «Kofe-net» и рассказывал, глядя за окно…

— Принесли это калики управителям московским в тот самый год, нига Саша, когда князья Шуваловы зарезали юного царя Петра Первого Мученика… Представь, как разгневались власть предержащие. Ну, калик, само собой, под нож, весть о создателе-беглеце объявили мифом неверных и постарались похоронить. Однако первоисточника так и не доискались. Скорее всего, это был блаженный инок Серафим, который, как известно, питался только болиголовом и зверобоем… Хотя мне кажется, без псилоцибина там тоже не обошлось. И вот в какой-то момент, думается мне, и ухватил Серафим истину за хвост. Только истина, она же как ящерица, хвосты отбрасывает без сожаления. Недаром же инструкторы наши с тобой говорили, что выражение «истина где-то рядом» не соответствует истине. Правильнее будет «истина ВСЕГДА где-то рядом»… В общем, никто до сих пор толком не знает, где зерна, а где плевла…

— Погоди, Монгол, — пробормотал я с набитым ртом, — я не понял. Если все это не прогон, в чем ты меня пока не убедил… если все, что ты говоришь, правда, то какие могут быть калики и иноки? По твоим словам выходит, что этому миру чуть больше года от рождения… По крайней мере, он никак не может быть старше того парня. Так?

— В этом как раз ничего удивительного нет, — ответил Монгол и стащил с моей тарелки дольку картофеля. — Он, сам того не зная, вынужден был создать и время, потому что он же не Бог, он должен существовать. А существование всегда движется вдоль линии времени. Богу все равно, быть или не быть, а человеку быть необходимо. Время полярно. Другими словами, нига, если у него есть будущее, значит есть и прошлое. Появившийся мир совершенно естественно обрел и собственное прошлое, тем самым дав жизнь во времени окружающему и окружающим. Тот парень вроде как камень бросил в воду. А от камня пошли круги: в одну сторону будущее, в другую прошлое. К тому же каждый человек, населяющий этот мир, создавал собственное время и собственное прошлое в том числе. Кидал свои камни. Таким образом, мир оживал во всех направлениях одновременно. Территориально — обретая сам себя, и вдоль временного отрезка — обретая прошлое и будущее. Так что созданный год назад мир создал заодно и века до того. Пусть и необдуманно… От того парня, мне кажется, вообще мало что требовалась. Все равно созданное рано или поздно заживет по своим законам, которые могут быть параллельны замыслам создателя, а могут быть перпендикулярны. Но даже параллельные законы, как в геометрии Лобачевского, могут пересечься. Хотя и это все может оказаться оторванным хвостом ящерицы, тут на самом деле нет ничего ясного. Меня больше интересует банальный вопрос: кто был раньше — яйцо или курица? Понимаешь, получается какая-то херь, нига. Этот свинтившийся музыкант создает вроде как мир, в котором живет другой свинтившийся тип, который пишет книгу о мире, в котором свинтившийся музыкант создает мир… И так далее, нига, так далее. Это тоже круги, и я, черт побери, хотел бы найти того, кто бросил первый камень.

— Ну, а почему бы тебе не забить на все это, Монгол? Почему ты не думаешь, что был придуман вот таким, какой есть. Не согласным жить по сценарию, пытающимся что-то изменить?

— Да я пробовал… Но я ведь человек, нига, я не книжный персонаж, не песок, не что-то там еще. Меня бесит, что круги идут и идут и я просто кручусь в них, как говно в проруби, а за меня все уже вроде как решили. И я хочу постараться прорвать этот круг. Дать этому миру самому решить за себя, что и как должно быть. Понимаешь?

Я расправился с четвертой тарелкой и понял, что теперь могу остановиться. Меня одолевала сытая сонливость, но я заставлял себя слушать Монгола. Каким-то краешком недремлющего сознания я понимал, что все сказанное им, наверное, очень важно. Предельно важно. И скорее всего, именно об этом просил меня Джучи тогда, во сне у бетонной трубы. Ведь это про Монгола он говорил: поверь врагу своему. Но осознать, принять это почему-то не получалось. Возможно, все еще сказывалось подобие контузии, которую я получил в посмертии, не знаю. Я слушал, слышал, запоминал, но никак не реагировал. Мое состояние в тот момент, пожалуй, правильнее было бы назвать инертностью. Это не совсем точно, но ближе всего к истине.

— Тогда, в клубе… погиб один… очень хороший человек. Погиб вместо тебя, — вдруг неожиданно для самого себя и совершенно не в контексте сказанного признался я.

— Безголовый. Да, я в курсе… И мне жаль. Но есть вещи, которые вынуждены происходить, хотя, думаю, они предпочли бы остаться неоправданным предчувствием. Ты даже не представляешь, сколько раз мне пришлось видеть, как ты убиваешь Безголового…

— Ты говоришь как политик. Несколько смертей во благо общего будущего…

— Поверь мне, я-то уж точно имею право так говорить, — усмехнулся Монгол и тряхнул дредами. — Но дело не в этом. Дело в том, что я не хочу больше этого видеть. И того, что будет дальше, тоже не хочу. Только для этого надо многое сделать.

Я вспомнил слухи о том, что Монгол однажды решил найти самого Ниху, или наоборот, не помню. Короче, я не стал переспрашивать. Воздух за окном словно развели синей акварелью — сумерки не спешили припасть к земле, но были уже где-то на подходе. По небу неторопливо волок свое обрюзгшее тело рекламный дирижабль. Я прищурился, пытаясь разглядеть слоган… На противоположной стороне Садового кольца неприкаянно бродили вдоль тротуаров несколько полуобнаженных фей, настолько далеких во вспотевшем унынии своем от сексуальных идеалов человечества, что даже тонированные стекла дорогих иномарок отражали их нехотя и через раз.

— Получается, что Бог никак не влияет на человечество?

— Я не говорил этого, — покачал головой Монгол, — я этого не знаю. Пути Господни…

— Не так давно я говорил об этом… С одним хорошим человеком. Знаешь, он просил поверить тебе.

— Ты до хрена всего знаешь, Монгол.

— Я просто многое помню, нига. Раз за разом я вспоминаю все круги, все камни. Я предпочел бы не помнить, но помню. И много кругов подряд я выстраивал цепь событий, пытаясь заставить этот мир вырваться из долбаной цепи повторений. У меня кое-что получилось, Саш. Да, у старого Нигера Монгола кое-что получилось.

— Так это ты следил за мной у Ленинского?

— Я. У тебя, кстати, развился отличный нюх, парень. Не то что тогда, когда ты сдавал «три нуля».

— Так что тебе надо, Монгол? Не думай, что я поверил во всю эту хрень, просто… Я помогу тебе ради Джучи. Иначе бы я тебя послал. Поверь мне.

— Верю. Потому что и такое уже было. Да, нига Саша, поэтому я и искал Джучи, и нашел. Ты даже не представляешь, на что мне пришлось ради этого пойти…

— Монгол, что тебе нужно?

Монгол вздохнул, выбил из пачки сигарету и долго чиркал зажигалкой. Кофе в его чашке давно остыл.

— Есть тут один момент… Блин, сомневаюсь, чтобы кто-то смог понять, тем более изложить словами природу связи творца и творения, нига. У беременных в корне меняется обмен веществ. А тут — рождение сущности. И отторжение… Мне кажется, этот парень крепко поехал мозгами. С каждым разом, несмотря на то, что все вроде бы и повторяется, появляются какие-то странные подробности, какая-то неправильная херня. Ты даже не представляешь, каким все это было в самом начале. Я имею в виду тот первый раз, что я помню. А до него были, уверен, и еще. И… Мне нужно, чтоб ты выручил меня. Понимаешь, есть кое-что, что должен сделать я. И никто другой этого за меня не сделает. Не вспомнит, не поймет. Мне не хочется идти на это, собственно, из-за того я всю кашу и заварил… В общем, мне придется на это пойти. Но для этого, нига, нужно, чтобы кто-то другой мне помог. Я не смогу быть в двух местах одновременно. А этот конверт нужно доставить.

— Ну надо же… А ты не боишься доверять мне, а? Ведь я когда-то проворонил «три нуля», помнишь?

— Помню. Если бы я не знал, что ты стоишь большего, что кроме тебя никто не пройдет там, где придется теперь пройти, ты бы прошел через «три нуля». И ты проходил их, парень. А так тебе все время пришлось доказывать, держать марку, не расслабляться даже там, где другие могли работать вполсилы. Ты стал одним из лучших, Саша. Можешь проклинать меня сколько хочешь и, наверное, будешь прав, но все-таки ты стал одним из лучших. Может, даже лучшим. Ты сможешь пройти там, где нужно пройти, только ты. И это будет настоящий трип, парень, такой трип, какого не было ни у кого.

— Ты что, покупаешь меня, Монгол?

— Нет. Говорю как есть. Без тебя мне не справиться.

Я тоже закурил и смотрел на Монгола сквозь сигаретный дым, застрявший в расходящихся лучах закатного солнца.

— Так что ты от меня все-таки хочешь?

— Хочу, чтоб ты прошел под кругами.

— Не понял. Какими кру… ты вот про эти? Которые круги на воде и все такое?

— Я хочу от тебя, чтоб ты прошел под этими кругами и передал этот конверт.

— Бред… — Я затушил едва прикуренную сигарету. — Даже если бы я верил тебе, все равно это был бы бред.

— А это и есть бред, — кивнул Монгол. — Только я в этом бреду живу.

— Мой приятель отведет тебя в одну берлогу в катакомбах. Она находится на территории крысоловов, Ниху туда не забредает. Пережди некоторое время, потом я пришлю к тебе гонца. Или ты сам почувствуешь, что пора идти, — я пока не могу точно сказать. Ты должен будешь передать пакет Архивариусу.

— Просто запомни: Архивариус. Передай ему пакет, а он передаст его адресату.

— Монгол, — я снова выбил сигарету, но курить уже не хотелось, и я просто крутил ее в пальцах, — зачем все эти сложности, если человек, которому предназначен конверт, якобы находится в одном из твоих схронов? По-моему, ты что-то темнишь, Монгол…

— Адресат пока НЕ находится в одном из моих схронов. Но есть надежда, что он там окажется… Просто, мягко говоря, не в этот раз. А может быть, он уже там, только совсем-совсем в другом месте. Фактически в данный момент в данной Москве мой схрон пуст. А насчет «темнишь»… — Монгол затушил свою сигарету, вытащил другую из моих пальцев и снова закурил, — я был бы рад стемнить, но, похоже, уже просто некогда. Все должно идти своим чередом, нига. Все. Кроме того, что я задумал.

— Опаньки. Но ты же сказал, что Провидения нет…

— Тем более, нига, тем более.

Солнце наконец уцепилось за шпиль высотки, отчего по небу мгновенно прошлась густая тень, и я смог разобрать слоган на дирижабле: «ЕСЛИ АКУТОГАВА ГНЕВАЕТСЯ, ЭТО ПРОБЛЕМЫ АКУТОГАВЫ. ЕСЛИ АКУТОГАВА СТАРЕЕТ, ЭТО НЕ АКУТОГАВА. ЛЕГКАЯ СМЕРТЬ ОТ РЮНОСКЕ И СЫНОВЕЙ». Я усмехнулся, вспомнив одного из трех зверей доктора Вагнера… И решил заказать себе еще одну порцию картошки.

И все же Москва — город жизни. Это кажется странным, часто нелепым, а порой и просто абсурдным, однако спорить с данным утверждением не приходится. У зубчатого разноэтажного горизонта, иссеченного кладбищенскими крестами телеантенн, и около самой земли, плотно затянутой в серый бандаж асфальта, жизнь находит способы и возможности проявиться и заявить о себе, объявить во всеуслышание, или напротив, вполголоса, что, дескать, вот она — есть, и никуда вы с вашими абсурдами, нелепостями и странностями от этой данности не денетесь. Суррогатный, неестественный мир. Москвы породил подобную себе же природу, однако вряд ли кто-то осмелится утверждать, что жизнь всегда приемлет исключительно естественное. Да и что считать естественным? Для меня, скажем, температура выше двадцати пяти градусов по Цельсию уже не кажется комфортной для существования. Но даже если откинуть — что в силу условий профессии нередко приходилось делать — все эти сибаритские замашки, я все равно вряд ли долго протяну даже при температуре в 40-50 градусов выше нуля (да и ниже тоже). Однако ученые утверждают, что и в жерлах морских вулканов шевелится жизнь, и те, кто там обитает, чувствуют себя прекрасно, а что еще важнее — естественно. А глубоководные рыбы, приноровившиеся в ходе веков эволюции к невероятному давлению? А анаконды, так легко освоившиеся с жизнью в городе совсем недавно и с таким трудом уничтоженные? Не стоит забывать и о крысах с тараканами, этих извечных спутниках человека, чемпионах по адаптации к любым условиям и ядохимикатам… Так что жизнь и понятие «естественное», разумеется, связаны между собой, но исключительно внутри видов. Я давно сделал для себя вывод, что где бы и какие бы неожиданные условия ни создавались природой или ее пасынками, непременно отыщется форма жизни, для которой именно эти условия окажутся естественными. Но и этого мало. Оказавшись в определенной среде, жизнь начинает взбрыкивать всеми конечностями, от ложноножек до каблуков-шпилек, и перестраивать сущность под насущное. То бишь менять среду естественную на еще более естественную для себя. Исходя из этого соображения, любой взгляд со стороны определит данное состояние среды как НЕестественное, но только в том случае, ежели сам не войдет в контакт с изменившейся средой. Потому что тогда ему будет уже не до размышлений и придется спешно адаптироваться: отбрасывать хвост, растить копыта, резать скот и толкать героин. Круг этот бесконечен, но не замкнут. То есть, простите за речевую диарею, он вовсе и не круг даже, а скорее уж спираль.

Условия порождают новые формы жизни, а новые формы жизни, в свою очередь, формируют новые условия существования. Так имеем ли мы право именовать природу Москвы, пусть и суррогатную по сути, неестественной? Ведь, скажем, боги местного пантеона способны существовать лишь тут, в этом конкретном городе, и нигде больше. В любом другом месте они перестанут быть самими собой и обратятся черт знает чем. Ниху — Низовой Художник, хозяин крыс и катакомб под Москвой, ДеНойз — властитель звука, скорости и Московской кольцевой автодороги, маркерная система ППС и ДПС действуют исключительно в черте города, а ряд форм растительности, как, например, мох руин, в иных местах вымирает. Здесь же стоит упомянуть и про октопусов из Москвы-реки. Да и сами люди, сами москвичи — мало кто из нас способен выжить в других условиях. Не та эргономика, не те энергия и энергетика, не то движение транспортных потоков, не та обездвиженность душ. Все не то. Москва являет собой такое невероятное сочетание сущего и сущностей, такой симбиоз или как там это еще называется, что каждый шаг, каждое движение способно породить жизнь. Впрочем, с той же легкостью жизнь здесь уничтожается. Поэтому я и утверждаю — Москва, безусловно, город жизни, причем настолько разнообразной, что познать ее во всей полноте вряд ли возможно. Скажем я, в отличие от Монгола, не был знаком с миром и жизнью катакомб. Однако пробел этот в скором времени грозил из моей биографии исчезнуть…

Пока Монгол с тихим матерком пытался просочиться сквозь забитые пробками улицы, я сидел на заднем сиденье и разглядывал самопальную диггерскую карту московских катакомб. Карта была поделена на лоскуты четырех разных цветов. Большая часть закрашена желтым цветом, по которому неровным, почти детским почерком шло тщательно выведенное фломастером пояснение: «Зона, контролируемая внутренними службами метрополитена». Меньше всего на карте было серого цвета, тем же почерком надписанного: «Гаммельн, территория крысоловов (безопасно)». Кусок карты чуть больше был закрашен красным карандашом и обозначался как «Ареал Ниху». Все остальное пространство, лишь ненамного меньше, чем зона метрополитена, осталось нетронутым.

— Монгол, а кому принадлежат незакрашенные области? — спросил я, не отрываясь от карты.

— Никому, — ответил Монгол, — это либо спорные территории крысоловов и Ниху, либо нейтральные. Большая часть нейтралки не изучена. Диггеры чаще бывают на территории Ниху, чем на нейтралке. Говорят, даже у Низового не так опасно.

— Кресты видишь на белых пятнах? — Монгол бросил на меня быстрый взгляд в зеркало заднего вида.

— Угу, вижу. — По карте именно в белых районах было проставлено с десяток черных крестов.

— Это глубокие провалы, тоннели вниз. — Монгол прервался на ритуал долгого щелканья зажигалкой и прикуривания. — И диггеры уверены, что они ведут непосредственно в преисподнюю. Только один из них рискнул туда спуститься, да и то только потому, что терять ему было нечего. Но он никому и ничего не расскажет.

— Потому что этот диггер — я.

Мы продвигались рывками в очередной пробке где-то в районе Красных Ворот. Над перекрестком на столбе блестело пятно маркера ДПС, но он даже не пытался повлиять на движение. В час пик это было бесполезной тратой энергии.

— Я так понимаю, никакой преисподней там нету, — сказал я.

— Есть, но она чуть ниже. А как раз с того уровня в преисподнюю ведут ворота…

— Вот как… А на том уровне тогда что?

— Ого. Ты хочешь сказать, что…

— Я тоже бы не поверил. Но ты скоро сам все увидишь.

— Подожди. То есть это все правда — черная бригада, открытые поезда, стальной причал, подземное море?

— Все, — затылок Монгола качнулся, — до последней буквы в легенде.

— Тогда я, пожалуй, не откажусь оказаться чуть ближе к преисподней… — усмехнулся я и потянулся за сигаретами.

Немногим не доезжая до улицы Академика Сахарова, Монгол сбросил скорость, а потом припарковался напротив высокого серого дома с узкими окнами-бойницами и мрачными мавританскими арками, наглухо забитыми тяжелыми воротами. Небо хмурилось совсем низко, облака на глазах пропитывались тяжелой синевой. Дождичек бы, в общем, не помешал бы при такой духоте… Минуты через полторы в створке арочных ворот открылась неприметная с первого взгляда калитка, и наружу, перешагнув высокий металлический приступок, вышел крепенький мужичок лет под пятьдесят. На мужичке была классическая спецовка, слегка даже присыпанная чем-то белым. Впрочем, и по комплекции хозяин спецовки вполне бы мог во времена оно пробавляться, таская вверх-вниз мешки с зерном и мукой. Сейчас, пожалуй, таких профессий уже и нет…

— Приглядись, — не оборачиваясь велел Монгол, и я пригляделся. Первое, что сразу бросалась в глаза — красное лицо, какое бывает только у здоровяков из Нечерноземья либо у гипертоников. Но гипертоника мужик не напоминал никак. Кто кого передавит… Когда он повернулся к нам спиной, я углядел на его спецовке трафаретную надпись: «ЗАО «ШОЛОМ». ОБЛИЦОВКА. БЫСТРО, НЕДОРОГО, КАЧЕСТВЕННО». Не обращая на нас внимания, мужичок вынул из кармана изрядно смятую пачку, выбил сигарету, и неторопливо, как-то даже степенно ее раскурил.

— Это Облицовщик, — не оглядываясь, пояснил Монгол, — твой проводник. Старый диггер, не подведет. Но он отведет тебя только до крысоловов. Дальше придется идти самому… С картой разберешься, курьер?

Я кивнул, открывая дверь.

— Тогда вот тебе еще небольшой подарок, — Монгол сунул руку в бардачок и достал оттуда старую опасную бритву, — пригодится.

— Поиграем в Хичкока, — делано усмехнулся я и вылез из машины.

Облицовщик затушил недокуренную сигарету об ворота, глянул на меня глубоко посаженными глазами и снова исчез в калитке. Я двинулся за ним. Когда густая арочная тень накрыла меня огромным капюшоном, Монгол вылез из машины и окликнул меня:

— Там внизу можешь наткнуться на Слепого Сторожа. Передай ему привет от меня. Но не слушай его, он придурок.

— Мне бы еще добраться до низа, — ответил я.

— Доберешься, — усмехнулся Монгол и тряхнул дредами, — куда ты денешься.

— Зря обернулся, — вздохнул я и шагнул в калитку.

Источник

Adblock
detector