В тумане силуэты краснокрылов — словно под шафе
Поэтический ремикс публикаций Н.Андрусенко
Яркое солнце, только что ласкающее всё живое нежными прикосновеньями перстов сонмища лучей,внезапно хмурится.
Над озёрной чашей повисает сумрачная тень облачной перины — скопища лилово-чёрных туч иль грозных хмарей.
К насквозь промокшей груди водоёма пасмурное небо льнёт — прижимается вплотную под тяжестью грозового свинца.
Мёртвое, зловещее безмолвие — затишье как предтеча грозы — тревожит стаю краснокрылых необыкновенных тварей.
Зарницы — одна за другой полыхают вдали; о приближении грозы оповещают всё живое приглушённые раскаты грома.
Злые кошки скребут на душе; бессменный вечный марафонец-время топчется на месте, прекратив неторопливый бег.
Ослепительная вспышка молнии на тысячи тысяч осколков разбивает зеркальную гладь мирно дремлющего водоёма.
По колено в воде стоящие фламинго скоро выбираются на сушу — вспышками молний ярко освещаемый озёрный брег.
Страшны тучи — одна черней другой; мертвецки лиловы их рваные края; зловещ оскал грозно ухмыляющихся хмарей.
Сверх мощные раскаты грома потрясают твердь и воду, по поверхности которой бегут крупные мурашки зыби или ряби.
Друг за другом следуют слепящие глаза огненные вспышки молний — то гроза озорничает и шалит, пребывая в ударе.
Словно коршун, налетает шквалистый холодный ветер; разверзается неба ложесна, проливая на юдоль потоки хляби.
Враз обрушивается мокрая — влажная стена сокрушительного ливня; вскипают белёсые струи, бьющие не сверху — сбоку.
Из прохудившегося лона небозёма сыплется стеклярус — яйца Фаберже в миниатюре — замёрзшие слёзы небесной воды.
Седовласый ветер,усердно надувая щёки, совершает мощный выдох; мгновенно образуя водный гремиаль иль поволоку,
Ливень мокрым облаком охватывает розовых фламинго, сплачивающих ряды, сбивающихся в кучу в преддверии беды.
В седом тумане силуэты краснокрылых птиц — как под шафе: под натиском Эвра качаются словно маятник — туды-сюды.
Невольно навевает ужас хаотическая пляска мрачных призрачных теней, похожих на бесформенные древние рептилии.
С неистовой силой на островок обрушиваются огромные водные валы -в натуре строптивый мустанг,встающий на дыбы.
В разъярённого зверя вмиг трансформируется озеро, ещё совсем недавно ласковое и спокойное, как пастораль идиллии.
Источник
Солнце только что ласкавшие
Собрание сочинений в десяти томах
Том 6. Вокруг света на «Коршуне»
Несколько лет тому назад мне пришлось гостить у одних знакомых на хуторе в степной части Крыма.
На этом хуторе, в числе работников, жил старый отставной матрос прежнего Черноморского флота Кириллыч. Он пробыл на службе лет двадцать и, как скромно выражался, «кое-что и повидал на своем веку». Он и «принял» немало линьков и «бою» от начальства, и с «черкесом» воевал во время крейсерств у Абхазских берегов тогда еще непокоренного Кавказа, он и с «туркой дрался» в Синопском сражении, бывши сигнальщиком на том самом корабле, где имел свой флаг адмирал Нахимов, и затем, во время осады Севастополя, безотлучно пробыл шесть месяцев на знаменитом четвертом бастионе, пока ядро не раздробило ему левую ногу.
Несмотря на свои семьдесят с лишком лет, этот маленький старикашка с седой, коротко остриженной головой, с выбритыми морщинистыми и побуревшими от загара щеками и щетинкой колючих седых усов глядел молодцом. Почти все зубы у него были целы и зрение чудесное. Только глуховат был на одно ухо — от бомбардировки оглох, по его словам.
Он бодро и скоро ковылял на своей деревяшке и добросовестно исполнял обязанности караульщика большой бахчи, когда поспевали арбузы и дыни, и сторожа при хуторе зимой, когда уезжали господа.
Я любил навещать Кириллыча в его владениях, любил беседовать с ним и, главное, слушать его рассказы, полные интереса и того наивного юмора, которым отличается русский человек даже и тогда, когда рассказывает далеко не веселые вещи.
Как и большая часть стариков, он охотно вспоминал прошлое и, по-видимому, рад был моим визитам, тем более что я иногда баловал старика — приносил ему небольшую склянку водки, до которой Кириллыч был большой охотник.
Бывало, на зорьке, когда еще солнце не поднималось и воздух был полон острой, бодрящей свежести, или перед вечером, когда спадала томительная жара, я пробирался между гряд бахчи к караулке Кириллыча, сделанной из жердей, покрытых рогожками. Она стояла посредине бахчи, и оттуда Кириллыч озирал свои владения, карауля вместе с маленькой черной лохматой собачонкой Цыганкой вверенную его надзору бахчу. Птиц он отгонял трещоткой, а людей, которые покушались в неумеренном количестве воровать арбузы и дыни, огорашивал страшною руганью и, в случае чего, стращал ружьишком, заряженным дробью. Взять арбуз один-другой он никому не отказывал — ешь, мол, с богом! Но наполнять мешки чужим добром не позволял и таких воров преследовал немилосердно.
Обыкновенно лохматая Цыганка выбегала ко мне навстречу, заливаясь неистовым лаем, но, распознав знакомого человека, смолкала и, весело виляя хвостом, возвращалась к караулке и свертывалась у входа калачиком. По утрам я почти всегда заставал Кириллыча или за бритьем, или только что окончившим эту операцию. Брился он тем самым ножом, которым резал и хлеб, смотрясь в маленький осколок зеркальца, и хотя бритье таким способом едва ли было особенно приятно, тем не менее Кириллыч стоически переносил пытку и тщательно выскабливал свои щеки по привычке хорошо вымуштрованного матроса николаевского времени.
В караулке Кириллыча было чисто и опрятно и все прибрано к месту, словно бы в корабельной каюте. Земля была устлана рогожками. Широкий деревянный обрубок служил столом, а другой — поменьше — стулом. На полке, укрепленной бечевками, в порядке расставлена была посуда: котелок, медный чайник, деревянная чашка, ведерко и две кружки. Коврига черного хлеба, обернутая чистой тряпицей, и помадная банка с солью стояли тут же. В переднем углу висел крошечный образок, а у изголовья постели Кириллыча стояло одноствольное ружье, и кое-какие принадлежности костюма висели на гвоздиках. Постель Кириллыча состояла из бараньего тулупа шерстью вверх, на котором была подушка в ситцевой наволоке. Спал Кириллыч всегда на меху, чтобы не ужалила проклятая «таранта», как называл старик тарантулов, которые боятся бараньего запаха. Однако, на всякий случай, он держал скляночку с настоем спирта на этом самом насекомом. Татары научили его этому средству против укуса тарантула.
Днем, во время жары, Кириллыч ходил в одной рубахе и исподних, в татарских башмаках на босу ногу и в матросской старой шапке на голове, а когда наступала ночная свежесть, надевал куцее затасканное пальтишко и в таком виде сиживал перед караулкой, наслаждаясь вечерней прохладой и поглядывая на высокое бархатное небо, усеянное звездами. Рядом с ним дремала чуткая Цыганка, пробуждавшаяся при малейшем подозрительном шорохе.
Нередко в такие чудные вечера сиживали мы вместе с Кириллычем. Обыкновенно, как только я заходил к нему, он предлагал мне кавуна или дыньки, и я, по его примеру, ел чудный арбуз, закусывая его черным хлебом, круто посыпанным крупной солью.
Среди торжественной тишины вечера Кириллыч, бывало, рассказывал, понижая голос, о прежней службе с ее строгостями и муштрой, о начальниках, о черкесе, о турке, о французе и особенно любил вспоминать о том, как сам Павел Степаныч Нахимов (царство ему небесное!) повесил ему на бастионе «егория».
В рассказах Кириллыча покойный адмирал являлся легендарным героем, чуждым каких бы то ни было недостатков, и был единственным начальником, о котором старый матрос не обмолвился каким-нибудь критическим замечанием. И когда я спросил, порол ли Нахимов так же жестоко, как и другие черноморцы того времени, то Кириллыч даже с сердцем воскликнул:
— Ну так что же! И порол ежели, то правильно, за дело, вашескобродие. А другие так вовсе без рассудка, по бешености… Одно слово… никому не сравняться с покойным Нахимовым. Во всех статьях, можно сказать, начальник был.
О себе и о своих подвигах — а о них я слышал от одного старого моряка-севастопольца, приезжавшего на хутор, — Кириллыч никогда не говорил, вероятно, и сам не подозревая, что броситься в пороховой погреб и вынуть из вертящейся бомбы горящую трубку — не совсем обыкновенное дело для человека, и когда я спросил его об этом обстоятельстве, то он просто, словно бы не придавая своему подвигу ни малейшего значения, ответил:
— Точно, было такое дело. Вижу, подлая, пробила пороховой погреб, я и за ей. Думаю: беда будет, как взорвет… Народу-то сколько пропадет!
— Да ведь вы могли первый погибнуть, Кириллыч?
— Пожалуй, что и так, — простодушно промолвил Кириллыч и, пыхнув острым дымком махорки из своей коротенькой трубочки, прибавил: — Однако господь вызволил. Только руки себе спалил.
— А вот как ноги решили, так вовсе страшно стало, вашескобродие! — проговорил после паузы Кириллыч.
— Главная причина оттого, вашескобродие, что думал я тогда: пропасть мне без ноги. Как прокормиться с одной ногой-то? Пенсион за ногу, сказывали, маленький, на его не пропитаешься, а подаянием кормиться тоже как быдто зазорно матросу с «егорием». И докладывал я в те поры дохтуру: «Нельзя ли, мол, вашескобродие, оставить как-нибудь при ноге?» Не согласился. «Никак, говорит, невозможно. Ежели, говорит, не отрезать — умрешь!» Ну, так и отрезали.
— И не пропали вы без ноги, Кириллыч?
— То-то не пропал, вашескобродие! — усмехнулся старик. — Сперва, после замирения, как вышла мне чистая, жил я в Севастополе яличником, перевозил, значит, через бухту народ, который вернулся в город. Ну, и которые приезжие были, чтобы на Севастополь полюбопытствовать… Те, бывало, и полтину за перевоз давали… А после вот по хуторам пошел, потому люблю я, вашескобродие, вольный воздух. Спасибо добрым людям, не брезговают старым анвалидом… Небось и деревянная нога службу справляет! — не без некоторой гордости говорил Кириллыч, хлопая по деревяшке и, по-видимому, вполне довольный, что после двадцатипятилетней службы, геройских подвигов и потери ноги он не «пропал вовсе», а вел полунищенское существование. — Вот только отрезанная нога иной раз оказывает, вашескобродие! — прибавил Кириллыч.
Источник
По Уссурийскому краю (4 стр.)
Оказалось, что водораздел был в двух или трёх километрах от нас. Стало ясно, что к вечеру нам не дойти до него, а если бы мы и дошли, то рисковали заночевать без воды, потому что в это время года горные ключи в истоках почти совсем иссякают. Я решил встать на бивак там, где остались лошади, а завтра идти к перевалу.
Обыкновенно свой маршрут я никогда не затягивал до сумерек и останавливался на бивак так, чтобы засветло можно было поставить палатки и заготовить дрова на ночь. Пока стрелки возились на биваке, я пользовался свободным временем и отправлялся осматривать ближайшие окрестности. Постоянным моим спутником в такого рода экскурсиях был Поликарп Олентьев — отличный человек и прекрасный охотник. Ему было тогда лет двадцать шесть. Он был среднего роста и хорошо сложён. Русые волосы, крупные черты лица и небольшие усы дадут читателю некоторое представление о его лице. Олентьев был оптимист. Даже в тех случаях, когда мы попадали в неприятные положения, он не терял хорошего настроения и старался убедить меня, что «всё к лучшему в этом лучшем из миров». Сделав нужные распоряжения, мы взяли с ним ружья и пошли на разведку.
Солнце только что успело скрыться за горизонтом, и в то время, когда лучи его золотили верхушки гор, в долинах появились сумеречные тени. На фоне бледного неба резко выделялись вершины деревьев с пожелтевшими листьями. Среди птиц, насекомых, в сухой траве — словом, всюду, даже в воздухе, чувствовалось приближение осени.
Перейдя через невысокий хребет, мы попали в соседнюю долину, поросшую густым лесом. Широкое и сухое ложе горного ручья пересекало её поперёк. Тут мы разошлись. Я пошёл по галечниковой отмели налево, а Олентьев — направо. Не прошло и двух минут, как вдруг в его стороне грянул выстрел. Я обернулся и в это мгновение увидел, как что-то гибкое и пёстрое мелькнуло в воздухе. Я бросился к Олентьеву. Он поспешно заряжал винтовку, но, как на грех, один патрон застрял в магазинной коробке, и затвор не закрывался.
— Кого ты стрелял? — спросил я его.
— Кажется, тигра, — отвечал он. — Зверь сидел на дереве. Я хорошо прицелился и, наверное, попал.
Наконец застрявший патрон был вынут. Олентьев вновь зарядил ружьё, и мы осторожно двинулись к тому месту, где скрылось животное. Кровь на сухой траве указывала, что зверь действительно был ранен. Вдруг Олентьев остановился и стал прислушиваться. Впереди, немного вправо от нас, слышался храп. Сквозь заросли папоротников ничего нельзя было видеть. Большое дерево, поваленное на землю, преграждало нам путь. Олентьев хотел было уже перелезть валежник, но раненое животное предупредило его и стремительно бросилось навстречу. Олентьев второпях выстрелил в упор, даже не приставляя приклада ружья к плечу, — и очень удачно. Пуля попала прямо в голову зверя. Он упал на дерево и повис на нём так, что голова и передние лапы свесились по одну сторону, а задняя часть тела — по другую.
Убитое животное сделало ещё несколько конвульсивных движений и начало грызть землю. В это время центр тяжести переместился, оно медленно подалось вперёд и грузно свалилось к ногам охотника.
С первого же взгляда я узнал маньчжурскую пантеру [14] , называемую местными жителями барсом. Этот великолепный представитель кошачьих был из числа крупных. Длина его тела от носа до корня хвоста равнялась 1,4 метра. Шкура пантеры, ржаво-жёлтая по бокам и на спине и белая на брюхе, была покрыта чёрными пятнами, причём пятна эти располагались рядами, как полосы у тигра. С боков, на лапах и на голове они были сплошные и мелкие, а на шее, спине и хвосте — крупные, кольцевые.
В Уссурийском крае пантера держится только в южной части страны, и главным образом в Суйфунском, Посьетском и Барабашевском районах.
Источник
Вокзал XXI
потом разнесу подборки по своим местам, временно все нашедшееся вместе
Топленым маслом фонарей
Залит грассирующий город.
Что мне до Франции твоей,
Я видела. Теперь нескоро.
Там не поют Пиаф и Брель –
Идут по улице со мною.
Она такая же ля бель,
Но умирают за другое.
С тобою площади дождей
И солнце в небе над Парижем.
Я не грассирую, мне ближе
Густая кровь молдавских вишен
И рык провинции своей.
Здесь в тот же сумеречный час,
Как люди, улицы уходят.
Труба играет в переходе
Под снег, танцующий о нас.
Не спят леса подъемных кранов –
Кричат в порту стальные птицы
Над черным морем-океаном.
А на Приморский снег ложится.
Сидели двое на карнизе,
По-голубиному воркуя.
Касалось солнце поцелуем
Кофейной чашечки сервиза,
Купалось в ложечке блестящей,
Все пустяками занимаясь.
А двое крыльями держались
И речь вели о настоящем.
Да если б только о любви…
Она и так вошла мгновенно.
Хотелось их благословить…
Они уже благословенны.
Ни звука зря не прозвенело,
Ни слова наземь не упало –
И я подслушать их хотела,
Но языка не понимала.
НИ РАЗУ НЕ ПОСМОТРЕННОМУ ФИЛЬМУ
*
однажды в порту
поднимаешься на первый попавшийся корабль
и растягиваешься на кровати покрепче затыкая уши
идите к дьяволу со своим засиженным мухами фильмом
целый океан слез о любви
вместо того чтобы сказать счастливого пути
о вас будет помнить не одно прилипшее к экрану поколение
*
то что я спорю с Богом
еще не значит что я соглашаюсь с дьяволом
*
моя беспомощность слишком велика
если она протянет руку здорово испортится солнечная погода
*
тысяча иерихонских криков
оцарапавших недвижные камни
следы когтей на стене плача
откуда они у овец
запивающих вином любви плоть своих пастухов
*
счастливая дудочка ветра
и она легко забудет твое дыхание
и она подпоет первому подхватившему налету
лишь камни помнят как собаки
одни надгробные камни
верно хранят свои имена
Потому что предашь,
Потому что предам,
Потому что не вынести музыки нам
Из огня, не сжигая ладони, –
Эта музыка нас похоронит,
Сумасшедшая сводит с ума,
Над землею встает, багровея,
И пожаром объяты Помпеи,
И в костре полыхает сама
То ли музыка, то ли чума.
Когда тюрьма «De Profundis’» твоя
На Ты, на Вы, со строчной и с заглавной –
Смешные люди, тут идут на Я
И Readingum захлопывает ставни.
Застыла птичка, канарейка суть,
Бессмертных ижиц до смерти наелась.
Пролей ей, Боже, чистую на грудь…
Слеза чиста, но тут другое дело.
Когда слова стоят не тет-а-тет,
А колом в позвоночнике и горле,
И ты глотаешь падающий свет,
Над пропастью и перед небом голый,
Всей азбуки складные кирпичи
Растят застенки башен Вавилона.
На дне колодца человек кричит,
Приговорен, распят и коронован.
Сколько там верст до лазурного неба,
Если ползти под безжалостным солнцем
По храмовым стенам змеиным побегом,
Вьюнком прижимаясь к камням вавилонским?
И мой паучок не имеет понятья,
Когда опускают спасительный тросик.
Вот же мы, Господи, волки и братья,
Братские шрамы под шкурою носим.
Плыл паутинкой Эдемского сада
Каждый твой волос, упавший недаром.
Боже, когда мы вернемся из ада,
Ты не поставь нас лицом с кочегаром.
Пепел стучится в открытые двери,
Нет ни души в переполненных храмах.
Господи, знаешь, как хочется верить
В эту толику не взвешенных граммов…
И говорят они в пустыне,
Кувшин и высохшее море.
Любовь их больше не покинет,
Не бросит в радости и в горе.
На языке звезды полынной,
Земной тоски дочеловечьей
Морская соль и песня глины,
И эхо жизни скоротечной
Еще звенит на дне сосуда.
Всех выше – вечности икринки
И ветер, веющий повсюду
В лицо луны на паутинке.
Сардинок трепетные солнца
Над головою проплывают.
И как-то каждая зовется,
Но ни одна не отвечает.
Увы вам, пойманные звезды
Ночною сетью океана.
Вас открываешь слишком поздно
И выбираешь слишком рано.
Последний листок наступающим ордам сдается,
Ложится на снег беспощадный, холодный и белый.
И ужас победы древесные тянет обрубки
Ослепшему сердцу – и солнце ласкает их взглядом.
Проворной рукою зима в равнодушье сестринском
Льняным полотном накрывает багряные пятна.
Румяный щенок в оттопыренной крыльями шапке
Несется на саночках с горки. Звенит колокольчик.
Открытая книга-раскраска готова к параду,
Пусть дворник щербленной лопатой бинты не сдирает.
А звезды салюта сойдут за медали, за свечи,
За родинки неба, и просто стрелять приказали.
А мы еще станцуем и споем,
Расправим плечи молодо и гордо,
Натянем чьи-то старые ботфорты –
И по ноге придется вторсырье,
Когда утопим в море оптимизма
Живые трупы веры и отчизны.
Что бы там ни брехала собака –
Догорят и дворец, и крыльцо.
Жизнь прошла хорошо или всяко,
Уходилась, в конце-то концов.
А пластинка все пела и пела,
Все тащила на паре гнедых
Безнадежную песенку в целом
И моменты надежд золотых.
Как взглянула на дело разумно,
Как свихнулась всему голова –
Прогуляла на станции шумной
И лошадок, и крест однова.
Разлетайся ж, душа, что есть мочи,
Отворяй терема сапогом.
Чуешь ночь? Эти карие ночи?
Этот крест. да и черт с ним, с крестом.
Каждый царь сумасшедшего дома
Сумасшедший построит дворец.
И обложит палаты соломой.
И ее подожжет, наконец.
Пастушковый и тирольский
Йодль-йодль
Пейся-пойся
Пиво пенное пока
Синевенная рука
Никотиновые кольца
Весь рассадник удовольствий
Этот пригород тирольский
Прогуляемся слегка
Настроенье нервное
Улыбайся стервою
Пастушки-пастушечки
Улыбайся душечка
Йодль-йодль
Пойся-пейся
И по веночке завейся
С бела облачка катись
Лихо-лихо
Зашибись
Это пригород австрийский
Украинский
Прибалтийский
И лесок зеленый
И бычок каленый
Извелась затяжка
На таврушку зряшно
А в лесочке волки
Будут кривотолки
Ноют волки воют бабы
Прогуляемся неслабо
По маркизовой опушке
Отвори-ка ротик душка
Да скажи душевное
Сдохнем тут наверное
Во селе Маркизово
В босоножках кирзовых
На кой мне ляд пустых бутылок строй
С осадком простодушного хорея –
Чужие вина выпиты не мной,
И гроздья виноградные не зреют
На площади Паяца городской,
И гневом их торгуют на Сенной.
Из яблочно-умеренных широт
Не выжать капли огненного сидра,
Того, что скорчит судорогой рот
И побежит по внутренностям выдрой.
Однако ж есть задворки во вселенной! –
Порою выше рисочки нальют.
Но обдерут как цыпку непременно.
Зато какие песни подадут!
Цвет твоих ангелов маков,
В дождь лепестков разбуди.
Брошенных в комнате страха
Не оставляй взаперти.
Если для всех одинаков
Твой померанец и гром –
Выжги до пепла и праха,
Не оставляй на потом.
Пусть одного не обманет
Танец холодных шелков –
Красное, красное знамя
Войска твоих пастухов.
Брошен пылающий камень,
В Марсовом поле огни.
Боги спускаются сами,
Только шнурок потяни.
Ночь Саломеи танцует…
Не доплясала еще.
В небе горят поцелуи,
Жарко,
Глазам горячо.
В небе пчелиные жала,
Город алеет цветком.
Господи, мороси мало,
Не оставляй на потом.
Если больше не будет слов,
Мы не станем с тобой говорить.
Если небо звезд не зажгло,
Мы дождемся без них зари.
Мы посеем в пустыне рожь
И уснем, перестав гадать.
Будут тучи – и хлынет дождь.
Будет ясно – взойдет звезда.
ПОКА ПАДАЕТ СНЕГ
Мир огляделся – и застыл,
Накрытый белыми цветами.
Играло небо сотней крыл,
Но птицы не было над нами.
А стало тихо и светло,
А стало. Просто время стало
И у мольберта набело
Рисует первый день сначала,
Перенося на чистый холст
Один новорожденный город,
Где нет ни до, ни при, ни пост –
Ни скриптума, ни приговора.
иду играть в бадминтон со своей девочкой
у нее плохое настроение и нечего делать
вечером иду играть со своим мальчиком
ему надо худеть и делать нечего
заодно с соседским
у него нет бадминтона и мама на работе ей еще бадминтона не хватало
(сейчас скажут мне нечего делать и хватит худеть)
а кто со мной пойдет играть в бадминтон
А башмачки еще звенели
Высокогорного стекла,
Качала сказка колыбели
И в каждом яблоке жила.
………
Сентябрь антоновку и сливы
Срывал в сиреневый подол.
И вышел месяц говорливый
И сватать звездочку пошел.
………
Ах, это песня виновата,
Что молча он пошел обратно.
Мелодию не выбирают,
Она какая? – Вот такая.
………
Она вослед ему летела,
Она бежала по канату,
Срывалась в пропасть то и дело
И замолкала виновато.
………
Но слышно не было отсюда –
Играл хрусталь, шумел камыш,
Меняли скатерти и блюда.
А ты о чем-то говоришь.
К чему ни прикоснись, все искажает
Свои первоначальные размеры.
Мой добрый мир окажется химерой –
О, как химеры нынче дорожают!
В долг не дадут, но втридорога спросят
За самую никчемную забаву.
С такой скорей удавишься от злости,
Но удавиться не имеешь права.
А в остальном, свободная, как птица,
Ну, разве что привязанная к телу,
Душа как есть забавная вещица,
Кричит «летю!», пока не отлетела.
Лети – не выпадая за границы.
Кричи, но уважай соседский отдых.
Да удавись, когда такая мода
Есть у поэтских, но зачем же злиться?
Давись, ma cherie, с сознательною мордой,
Чтоб улица могла тобой гордиться.
Обжигают поводья ладони
(маникюр хорошо б не задеть),
И горячие красные кони
На рассвете идут по воде.
(Каскадеры пошли – дубль первый.)
Берег. Выстрел. Упал в камыши.
Слышно музыку. Трепетно. Нервно.
(Фонограмма спешит – не спеши!)
В белом девушка (дура! – манерно!)
Против солнца. Красиво. Восход.
Крупным планом – курок револьверный.
Все, финита. И девку – в расход.
Мир стоит на лабутенах.
Лабутен ему идет.
Отстоит вторую смену,
Лабутен произведет.
Потому по всем приметам
Он живое существо.
Если лабутена нету,
То и нету ничего.
КОГДА ЗАКОНЧИТСЯ ВЕСНА
Когда закончится весна
На три задерганных аккорда
И впишут, впишут имена
В реестр оставшихся за бортом –
Как будет жабрами дышать
Спокойно и холоднокровно
Одна бездомная душа,
Укрывшись сетью рыболовной!
В ней, говорят, двенадцать грамм.
Ну, может, врут – накинем десять.
Как будто рыбная икра
Столб атмосферный перевесит.
Зрением периферийным
Успеваешь зацепиться
В окружении стерильном
За всплывающие лица.
Колокольчик в чистом поле
Расцветает глазом красным.
Прозвенит, не слыша боли,
О своем негромко-частном.
Две минуты до возврата –
До несчастья – духа телу.
А на облаке кудлатом
Птичка райская сидела…
А ушко все уже, уже,
Катится в таможню грошик,
И берут свое дороже
За гуляющую душу
Колокольчики по дружбе
И по службе – птичка божья.
Немного неба, пыль и копоть.
Не много неба, больше пыли.
Увидишь длань, представишь локоть…
Ну вот и все, поговорили.
В глазах от облака белеет,
Кочует парус одиноко
От придорожной Лорелеи
До городского водостока.
Привет вам, шлюхи и калеки
И вся армада цеховая!
Он покидает вас навеки,
Его несет и заливает
Сначала строчками элегий,
Сначала сладостью Токая…
Не открывай бродяге веки,
Их только небо обрывает.
Но облако…
Чтоб не болела
Во рту распаханная полость.
И легче крик, и тише голос,
И горизонт без точки белой.
Скрипят качели. Налипая, снег
Озябшее видение качает.
Качается фигура голубая,
Здесь самая нежданная из всех.
К чему ей быть – в полупрозрачном платье,
Взлетать под захлебнувшимся окном?
Тоска, тоска о платье голубом,
Мечта о не встречающемся счастье
Или о чем-нибудь почти таком.
Скрипят качели. Человек идет.
Куда идет – и знать о том не знаю,
Когда она порывисто встает
И рот ему губами закрывает.
Уездный город, длиннополый век,
Во все концы заснеженная местность…
Какая все же дура человек,
Глядит, как снег идет за занавеской.
Чего тебе надобно, рыбка?
Оставь старика в покое.
Ему и земного в избытке,
Куда ему деть морское?
Царской любви сила
Длится до побережья.
Море в твоих жилах
Крепче цепей держит.
Шумят в груди океаны –
Верь волшебному слову:
Плыви подобру-поздорову,
Есть дальние-дальние страны.
Не будет в них по-другому.
Все возвращается к дому,
Поздно, скорей, чем рано.
Лукавый день, двузначное число,
На две руки – две половины лета.
Одна уже сгорела, как ракета,
Другой наполовину повезло.
О той и этой плакали сверчки
Сегодня ночью, маленькие твари,
Придуманные в приступе тоски
По тем, кого ни бросить, ни исправить,
И руку лэутара не схватить.
Но Боже мой, как хочется любить,
Как ни о ком не плакать, не жалеть,
Пока стрекочет песенка о главном,
И верить в чью-то маленькую смерть,
Как в непорочность уличной шалавы.
О, магия оплаченных минут!
Заполонишь – и титры побегут.
На открытке «Ich liebe dich»,
Васильковая тишина.
Тишина одна на двоих
И строка на двоих одна.
Лил гранатовый красный сок
Дни и ночи с ресниц седых
То ли наш сумасшедший Бог,
То ли Вий озирал сады.
И гранаты цвели цветком
У моей земли на груди.
А потом – тишина потом,
Только веки спят. Не буди.
Вот и спрашивай «за кого»
И не спрашивай «почему».
Господа, тишину кому?
Покупайте – недорого.
лужа лежала и думала
в чем ее лучше отразит небо
небо лежало в ней и ни о чем
утопленники не умеют
И зимы наши дворовые,
Бродяги и дворняги.
Китайский снег в универмаге,
И елки голубые
Несут в руках небесный свет
Вдоль голой автострады.
А снега не было и нет,
Не будет и не надо.
Вот так возьми да и спроси,
Кому, мол, голосуем?
Давайте вызовем такси
На улицу пустую.
Уедем к черту на рога,
Застряли, елки, тут.
Всё на ветру да на ногах,
И фуры не везут.
А кто не спрятался – пропах
Не цитрусом, так марципаном.
Висит на елке пух и прах,
И солнце скатывает рано
В рулончик серый ватман дня
И смотрит в трубку на меня.
И тырит мелочь по карманам,
И подрастает малышня.
Смотри-ка вышел исполин
Из ученической тетрадки
И где-то я тут рядом с ним
Мои останки и остатки
Уже вокруг не суечусь
И башмаки не полирую
И ничего я не хочу
И ничего не захочу я
Февраль. От судорог свело
Косматый тюль в дыре окна.
Сидят два стула за столом,
И улица в дыру видна.
Рабина или Рабина,
Она же Рабина-Якира.
Что имена на фоне дырок!
Что перед бездной времена…
Однако снега намело.
Заиндевевшее стекло
Счастливо врёт о безнадежном
И переламывает свет,
И удивительно несложно
Быть между Богом и безбожно,
Не жив, не умер, не отпет.
И только в пальцах силы нет
Кромсать шагреневую кожу.
И дел важней на свете нет.
А чай чернел а кофе стыл
И растворялся добрый вечер
А разговор уже уплыл
Как осьминог осьмиконечный
А блюдце – дзынь
А ложка – стук
На север запад и на юг
Из крана капала вода
Из неба капала она же
И получалось как всегда
Или еще печальней даже
А так бы было счастье
Жилось не вкривь и вкось
Но гвоздь в душе торчащий…
По счастью не срослось
Зато пришли к согласью
И кузница и гвоздь
Порвали на перья хорошую птицу.
Баян прогуляли. Хороший баян.
А тот, кто еще предложил застрелиться,
Был тоже хороший, но несколько пьян.
Огромному миру – достойные люди!
Большому орленку – больших облаков!
И мне что-нибудь, высоко-далеко,
Где жизнь хороша
И баяна не будет.
КОМАНДИР ЭКИПАЖА СЕГО
*
С башмака вспорхнет
Бабочка алюминиевая
Полетит самолет
По небу синему
*
Полетим по небу синему
В мотыльке алюминиевом
На седьмую вышину
В самураеву страну
В сарафане-кимоно
Там глазами удивляться
Не умеют все равно
*
Провалившихся в нору сна
Приветствует Белый Кролик!
Пока вы летите до дна,
Давай поменяемся ролью.
Разнообразим полет,
Выключим иллюминатор.
Кто за окошком живет.
Можно, но лучше не надо.
Ладно, зайчишка, беги,
От самого А, от Апдайка.
Все думаешь, светит Ямайка?
Лоретти тебе помоги.
Гуще пар над самоваром,
С каждой ложкой слаще мед,
Тот, что даром-даром-даром
Вместе с паром пропадет.
Больше струны не дерет
Семиструнная гитара.
Плачет девушка Тамара
И бараночку берет.
На душе сурьма
За душой ни зги
Обрывая бабочкам лепестки
У последней спички пытать ответ
Трою
Китеж
Град Назарет
Как стоял на ней вавилонский сад
Как от спички той небеса горят
ЧТО ПОЕШЬ О ВЕСНЕ, СНЕЖНОЕ ПОЛЕ
Идут года большого урожая
Но что их зерна спящим косарям
Как птичка божья пела аз воздам
Как недообещала улетая
Как недопела пташечка по нам
Густая ночь разлита по дворам,
В карманы улиц, в плошки подворотен.
Давайте выпьем за одну из дам,
За самую безлунную из сотен.
Так за нее привычно умирать
И проливать канцоны и чернила,
Что братская могильная тетрадь
Не одного скворца похоронила.
Тетрадь – копейка, кружка – ерунда,
На всю расписку – капля Абсолюта.
Я ей и так все лишнее отдам
Как самую дефолтную валюту
За этот в горло налитый кисляк,
За мутную неистину колодца.
За то, что все окажется не так,
Как только ей не спится и не врется.
КОЛЛЕКТОР
Под трубный аккомпанемент,
Давя слезу как воск,
Коллектор выбьет свой процент.
Но миром правит Босх.
И ты не должен ничего
На свете никому,
Вот кроме дела одного.
Но все вернем Ему.
Позволь же не благодарить
Своих ростовщиков
За крепко связанную нить,
За то, что жить легко.
А трубы трубите, а скрипки рыдайте,
Срывай инструмент, гармонист!
Подайте на радость глоток попрошайке,
Он чист перед Господом, чист.
Он первым подходит с пустою рукою,
Он гол, как последний Адам, –
Грудную дыру ваша милость прикроет.
Ах, как ей покоится там,
Упавшей салфеткой в зиянье слепое,
Алкавшей и слез, и вина?
С такою поющей ночами дырою
И милость теперь не страшна.
А все же слабай вечерок, не жалея,
Спали этот город в огне! –
И равно по сердцу придется затея
И милости вашей, и мне.
Усни, моя радость,
Молчи, моя грусть.
С тобой не останусь,
С тобой не проснусь.
Пусть многие лета
Летят над землей
И лебедь, и Леда,
И диск золотой.
Проходит Венера
Под сердцем рассвета,
Вторая планета,
Любовь и химера.
Такого покоя
Искала бы я.
Что делать с тобою,
Тревога моя…
Как этим дням немного надо,
Природа русская моя
И черноморская природа, –
Тонуть в дождях и листопадах,
Держать за руки тополя,
Гуляя по Водопроводной
И облетая до нуля
По-над подземным переходом,
Единственно предлога для.
Все лето пели колокольчики
На зацелованных полянах.
Как быстро, господи, все кончилось.
Динь-динь! – и нет их, окаянных.
Приснились к счастью колокольчики.
И в самом деле, в самом деле –
Динь-динь! – стеклянные осколки
По свету белому летели.
И, как пощечины, звенели –
Динь-динь – легко,
Ди-линь-динь – звонко.
Долгая ночь прожигает звезды.
Сердце ударит в цыганский бубен.
С губ обрывается слово «поздно!»,
А повторяется: «Будь что будет».
Тянется ниточка света к тени,
Переплывает зрачок ресница.
Руки, забытые на коленях,
Спят, как упавшие наземь птицы,
Только часы-часовые ходят.
Птицы летят потому, что верят.
Ты, отыскавший ключи рапсодий,
Ищешь к ключам золотые двери.
Храм ли, дворец ли, высокий терем…
Месяц устанет бродить по свету.
Руки сгорают, как сигареты,
В черные дыры макая перья.
Карточный ветер да бубен вольный,
Сколько ловили тебя транжиры –
И забирались на колокольни,
И отдавали все царства мира.
ВРЕМЯ ДЛЯ ДОЖДЕЙ
Тот мир, который был знаком,
Как пятерня, свободно
Слизало море языком
Соленым и холодным.
И волны белые пусты,
И берег чист и гол.
И ты ни веры, ни мечты
С собою не привел
К причалу юности своей,
Усталый и седой.
А время чаек и дождей,
И тучи – ни одной.
Долговязую птичью фигуру
К длиннополым вороньим впритык
Дорисует. Вот звезд фурнитура,
Чернобурки глухой воротник.
Будет профиль твоим незнакомок,
Будет в копии спрятана жизнь.
Дом без номера. Стань возле дома.
Дорисует сейчас. Не спеши.
Дорисует слепые витрины,
Пятна света на белом снегу,
Дорисует слепую картину,
Все, что я дописать не смогу.
Над Соборкою снежное сито –
Обернись, исчезая на ней,
С высоты довоенных открыток,
Фонарей, тополей, площадей.
Дорисует ночные дозоры,
Ту же полночь столетье тому.
За окном расплескается город,
Не успев погрузиться во тьму.
Где же все? Никого. Ничего.
Удивляешься? Нет, не особо.
Космонавт уходил в невесомость –
Значит, космос пойдет на него.
Космос справится с плевою целью.
Предположим, «большой индивид» –
Быть не может, но все-таки – дрелью
Пару дыр в корабле просверлит.
И повиснет вопрос в безвоздушной,
Непригодной для жизни среде –
Это космос меняет наружность
Или слишком земное везде?
Космонавт ничего не ответит,
Он от лишних вопросов свалил.
Потому что на этой планете
Этот разум опять победил.
Запах дождя и земли,
Самое доброе утро.
Ирисы расцвели.
Слышал, стреляли уток?
Знаю, прошел сезон.
Знания всех предавали.
Спи, это только сон,
Мы и не улетали.
Синь гребешков под окном –
И петушки не птицы.
Катится колесом
Жизнь по большим столицам.
А над Днестром-рекой
Крыльями ветер машет.
Снился мне дом родной,
Только в краю не нашем.
Есть дом на улице одной,
Когда-то я жила в нем.
Все это было не со мной
Во времени исправном.
А время, сколько лет ему? –
И Часовщик не скажет,
За вспышкой он исчез в дыму.
Что почему-то важно.
Здесь отвечает тишина
Тернового оврага.
Мы из горчичного зерна
Росли с ней шаг за шагом.
Ты помнишь, где мы родились?
Ушли в какие дали?
Как ниоткуда с ней пришли,
Так в полночи пропали.
Тень у оврага постоит,
Не обрывая ягод.
А у нее глаза мои,
Которых мне не надо.
Как странно пережить свой век,
Как промахнуться измереньем.
Вокзал, перрон и человек
И чемодан стихотворений.
Унес состав проводника.
Сияют лампы небосвода.
И марсианские народы
Не понимают языка.
А я растерянно стою,
Ловлю четвертую маршрутку.
Вези в гостиницу мою,
Где обменяют век на сутки,
На полчаса, на жизнь одну –
Всю вавилонскую страну
За небо родины даю.
ВТОРАЯ ИЛИ ТРЕТЬЯ
Я шла, не помню по какому делу –
От них наутро ни добра, ни зла.
Моя любовь крушенье потерпела
И, наглотавшись джина, умерла.
«И что с того, взамен придет другая.
Положено к чему-нибудь прийти», –
Мне говорят, а я не понимаю,
Иду и умираю по пути.
Она пришла, вторая или третья,
Стучала в двери, у окна звала.
Не отворил никто и не ответил:
«Покойница гостей не дождалась».
ГРАММАТИКА БОЯ
Красивое имя, высокая честь… М. С.
Вот ведь и не примирились
Ни по жизни, ни по смерти
Ангелы мои и черти,
В той же ярости и силе
Жгут один другого взглядом.
От меня уже не надо
Ни дыхания, ни слов.
Им делить добро и зло,
Мне – лежать в недоуменье
И белеть в полях сражений –
Что еще с меня возьми –
Оголенными костьми.
Одуванчики и я
В поле облетаем,
Ни о чем не думая,
Ничего не зная.
Состояние души –
Ветреное дело.
Эх, держи не удержи,
Чтоб не улетело.
Улетит – не подберешь,
Словно не бывало.
Ты, пшеница или рожь,
Так не пропадала.
Кто-то лапой ворошит
Облако на шее.
Что-то голову кружит
Головокруженье.
Посмотри еще на нас –
Счастье бестолково,
Поля полного запас.
Завтра никакого.
Цвели цветы, листва горела.
На пустыре цвели цветы.
Уже природа побелела,
Уснули голые сады,
Отдали дань плодоношенья,
Подняли руки к небесам.
И, недоступные глазам,
Цвели цветы как наважденье,
Как будто плакали по нам,
Чтоб присягнувшие на верность
Легко отдать в минуты те
Могли бы жизнь за бесполезность,
За вспышку краски на кусте.
В нем больше не показывают сны,
Не крутят кинофильмы, суть не в этом.
Здесь каждый лист с просроченным билетом,
Трагедия, где все обречены
Смотреть в начало старой киноленты.
И как всегда, ломает времена,
Едва перевалив за половину,
Привычка наркотического сна
Впериться убывающему в спину.
Не то, не то, что вглядываться в бездну –
У призрака ни силы нет исчезнуть,
Ни смелости кина не досмотреть.
Как мертвецу нигде не встретить смерть,
Ни ускользнуть из зала на картину.
Я стану чьим-то сновиденьем,
И ты, владелец снов ночных,
Назначишь время представленья
В театре призраков своих.
Верни им волю, дай свободу –
Они в руках уносят сеть.
И нет звезды у небосвода
Их приговор пересмотреть.
Неотвратимое случится,
Освобожденные во тьму –
Ее полуночные птицы,
Поем для всех и никому.
Не помня днем, встречают ночью,
Дают права на тихий час.
И мы поем поодиночке,
Когда никто не слышит нас.
На край окна облокотится,
Стоит в мехах передо мной,
Глядит грузинскою царицей
И беломойкою простой.
И вдруг от снега побелело
В нем отражение мое.
Выкручивает душу с телом,
Как прачка мокрое белье.
Ослепший ангел белокурый,
Там не осталось ни слезинки.
Прекрасны барсовая шкура,
И пальцев дикая лезгинка,
И ты в снегу, совсем невеста,
Но эти бельма свет закрыли –
Еще не время и не место…
Тебя так многие просили.
Кричу о гибельной ошибке!
Но, вытирая капли пота,
Она вершит свою работу
И смотрит с дьявольской улыбкой.
Вот уже солнце садится на ветку,
Как не прощалось вчера.
Славная вера в простые ответы –
Знает, где встанет с утра.
Что же немеет от сока граната
Странное тело души –
И не бессмертна она, и горбата,
И не могла согрешить.
Пятна от солнца, от времени быта,
Меньше на небо глазей.
Спой колыбельную векам открытым,
Пьяной и маленькой ей.
Да отбери эту кружку заката,
Да уложи ее спать
Перышком белым в постели несмятой.
Или попробуй отнять.
Снежинок розовые пачки
Под солнцем площади горели.
В их электрической печали –
О, тише, тише, нетерпенье,
Мы торопиться опоздали –
На пальцах в воздухе хрустящем
Могло пройти стихотворенье…
Но свет и сам не ведал прозы.
Бежал заснеженный трамвайчик,
Конечно, красный от мороза…
Ну, в общем, так или иначе
Ходил трамвай по центру мира –
Когда и Рим не открывали,
Стихи не вешались в квартирах
И под трамваи не бросались.
Да их вообще не сочиняли,
А голоса ловил приемник
«Орленок». Кажется, «Орленок».
Все эти лишние детали
Так много ничего не значат:
Балетки, радио, трамвайчик…
Наверно, где-нибудь в эфире
Хранятся лицевыраженья –
Лишь подхвати одним движеньем…
Да где же слово «перемИрит»? –
Не ужилось бы, так смирилось,
Хотя бы будущее с прошлым.
Как невозможное с возможным,
На что и слов не находилось.
Проглянут вдруг и лица где-то,
И наши, может быть, вот так же,
И положительного света,
И человеческого даже.
Поковыряют нас отверткой –
А там все скучно и знакомо,
Там жили жизнью второсортной,
Но строго по закону Ома.
Ну, шепелявил наш транзистор,
Ну, уклонялся в трали-вали
И было что-то с ним нечисто –
А мы бы гордо промолчали,
Не заложили бы радистку!
В тылу английском и немецком
Не подвели завод советский.
******************
Источник