Татьяна Пономарева — Трудное время для попугаев (сборник)
Описание книги «Трудное время для попугаев (сборник)»
Описание и краткое содержание «Трудное время для попугаев (сборник)» читать бесплатно онлайн.
Ты решил жениться в 16 лет… Что это? Детское самоутверждение, упрямое желание настоять на своем или же взрослый, сознательный шаг?
Тебе кажется, что твой старший друг предал тебя? Так ли уж ты права, не прощая его?
Почему редкие знаки внимания одного волнуют, задевают за живое, а ровная теплая преданность другого оставляет равнодушной?
Эти и другие проблемы решают герои повестей и рассказов Т. Пономарёвой «Водяной Бык», «Солнце – желтый карлик», «Трудное время для попугаев» и др.
Для среднего и старшего школьного возраста.
Трудное время для попугаев. Рассказы и повести
Солнечное сплетение – это маленькое солнце внутри каждого из нас
Однажды в детстве, начитавшись «Занимательной астрономии», я спросила у отца: правда ли, что Вселенная бесконечна, и как вообще это может быть? Ведь должна она, в конце концов, закончиться? Где ее самый последний край? На что отец, военный инженер, физик, ответил: «Сама посуди, что же тогда за этим краем?» Я пожала плечами, и он объяснил мне, что в природе существуют явления, которые, как ни старайся, невозможно представить, вообразить, они недоступны для человеческого понимания, поэтому нужно принимать их как данность.
Но не тут-то было! Мысль о завораживающей тайне Вселенной не отпускала меня ни по дороге в школу, расположенной в деревянном сельском доме с огромной печкой, ни во время прогулок по железнодорожному мосту подмосковной станции Клязьма, мимо которой со свистом пролетали скорые поезда далеко на север. Я не могла избавиться от размышлений о непостижимом мироздании даже в скобяной лавке, куда бабушка посылала меня за керосином для трех керосинок, на которых мы готовили еду. Работал в лавке, передвигаясь на скрипучем протезе, Фомич, инвалид Великой Отечественной войны. Под настроение он шутил, а мне было грустно смотреть на то, как он рвал на квадраты лежащие стопкой бумажные карты звездного неба, делал кульки и продавал в них гвозди. Я тоже купила несколько гвоздей, и мне достался кусок карты с изображением созвездия Гончих Псов.
Название созвездий я знала наизусть. Так здорово было смотреть на них, разметавшихся по ночному небу, лежа на крыше сарая или на траве в саду, среди цветущих клумб. Мне часто снилось, как я, взмахнув руками, легко взлетаю, поднимаюсь над верхушками деревьев, устремляясь ввысь, к звездам.
Но вдруг все изменилось. В одну из ночей, валяясь в постели с воспалением легких, я привычно плыла среди бесчисленных галактик, но вдруг почувствовала, как меня с неимоверной силой тянет куда-то в холодную пустоту, где уже не было света звезд и вообще не было ничего. Мне стало страшно и захотелось вернуться, но я не могла – не помнила, как это делается. Спасибо, в тот самый невозвратный момент меня разбудили! К счастью, вокруг были стены родного дома, а надо мной склонилась мама с градусником в руке. Кризис миновал, болезнь отступала, я постепенно поправилась. Но с того времени почти перестала думать о бесконечности Вселенной, опасаясь вновь оказаться там, где совсем недавно чуть не осталась навсегда. Я приняла эту тайну космоса как данность. Папа был прав.
Однако значительно позже, через десятилетия, в 2002 году, мне вновь пришлось соприкоснуться с загадками мироздания. Работая над книгой «Великие ученые», я знакомилась с многовековой историей научных открытий, то с головой погружаясь в мир древних астрономов и математиков, то пытаясь вникнуть в суть достижений современных изобретателей мощнейших телескопов и ракетных двигателей. Меня восхищали невероятной преданностью делу самозабвенно менявшие свой сон на общение со звездами гениальные Гиппарх, Птолемей, Коперник, Джордано Бруно, Галилей, Исаак Ньютон, Уильям Гершель и многие другие ученые, ставшие предшественниками современных создателей внегалактической астрономии – американца Эдвина Хаббла, выдающегося отечественного конструктора в области ракетостроения и космической техники Сергея Павловича Королева и их последователей.
За тысячелетия существования мир преобразился. Со времен вавилонских клинописцев открыты тысячи законов, убедительно объясняющих многие явления природы, однако далеко не все. Некоторые сферы жизни по-прежнему полны неизведанными, малоизученными фактами, которые наука на данном этапе объяснить не может. Меня, как медика по первой профессии, всегда особенно интересовали феноменальные способности человека. Об этом и многом другом я попыталась рассказать в книге «Мир загадочного», вышедшей в серии «Я познаю мир» (издательство ACT).
Собирая материал для «Истории ремесел», я вновь и вновь убеждалась в безграничности человеческого таланта. Сколько великолепных мастеров по всему миру создавали уникальные работы из всевозможного материала: дерева, металла, камня, шелка, шерсти, керамики… Случалось и так, что на белом свете оставался всего один человек, владеющий секретами того или иного ремесла. Едва не исчезло навсегда ювелирное искусство великоустюжских кузнецов, владеющих техникой «северной черни». Нередко люди, разглядывая в музеях поражающие тонким исполнением и красотой экспонаты, например фламандское кружево или изделия из венецианского стекла, даже не догадываются, какие бурные, а порой и драматические истории сопровождали процесс их создания.
Меня всегда привлекали мастерские художников с их мольбертами, холстами, палитрами, кисточками и тем особым воздухом, в котором стойко держался запах красок, деревянных рам и всевозможного реквизита для моделей и натюрмортов. Писать о живописцах, вживаясь в то время, в которое каждый из них существовал, часами вглядываться в их картины, пытаясь постичь творческую манеру, художественный замысел, – дело увлекательное, но рискованное. Каждый раз настолько проникаешься этой атмосферой, что, закончив рукопись, ощущаешь неудовлетворение от того, что процесс «сосуществования» завершен, – рамки литературно-художественного издания не позволяют написать ни страницы больше, в то время как ты, кажется, только прикоснулся к судьбам этих великих творцов.
Вышли книги, вот они стоят на магазинных полках: об Арсении Ивановиче Мещерском, о Валентине Серове, об Илье Репине, о Джотто, Рафаэле и Питере Брейгеле Старшем, о творцах итальянского Возрождения, об импрессионистах… И каждый раз, когда видишь, как кто-то покупает их и уходит, ощущение такое, будто вместе с ними уносят частицу тебя. Вот и думаешь: каково же было самим художникам расставаться со своими картинами, ведь каждая из них неповторима!
В Литературном институте, где я училась, была прекрасная библиотека, книг можно было брать сколько хочешь. Мы и набирали, и читали ночами, поскольку многие из нас еще и работали. Я тоже: то воспитателем в детском саду, то лаборантом в НИИ, то редактором в издательствах. Позже добавилась сценарная работа на телевидении. Хотя на все требовалось немалое время, ничто не мешало писать рассказы, повести, сказки. Сказки – те вообще сами собой являются, как веселые гости в праздничный день. Так у меня сложился сборник «Укротитель макарон», вышедший в издательстве «Дрофа».
Когда только начинаешь заниматься литературным трудом, то, как под свет фонаря на темной улице, подпадаешь под влияние кого-то, особенно ценимого, с восторгом прочитанного на данный момент. У меня таких светоносных источников было много: и Чехов, и Бунин, и Юрий Казаков, и Фазиль Искандер, и Шервуд Андерсон, и Уильям Фолкнер, и Томас Вулф, завораживавший странным лаконизмом километровых фраз… Да, всем им я очень благодарна. Но теперь, основательно пожив на этом свете, понимаю, что подражание даже таким корифеям все же не лучший способ самовыражения, – лучше говорить тихим голосом, но своим.
Иногда я встречаю своих персонажей то на улице, то в метро и радуюсь им, как самым близким родственникам. Так было с моим героем из рассказа «Неизвестный». Этот образ, однажды сам по себе возникший в моем воображении со всеми подробностями: лицом, фигурой, жестами, привычкой слегка сутулиться, порывисто двигаться, с чем-то еще, едва уловимым, знакомым, казалось бы, только мне одной, – оказывается, существовал в действительности!
Как так получается, не знаю. То ли они, эти будущие герои литературных произведений, живущие где-то, транслируют берущемуся за ручку и лист бумаги пишущему человеку то, что хотят сами услышать о себе. То ли – вот уж действительно парадокс! – материализовываются и продолжают ходить, смеяться, думать, влюбляться в этом мире уже после того, как автор поставит точку в рукописи. Последнее, конечно, немыслимо, иначе земной шар был бы катастрофически перенаселен. И все же здорово, что твои персонажи, очень хочется на это надеяться, не исчезают навсегда. И не только не исчезают, но и в нужный момент оказываются рядом с теми, кому требуется поддержка. Это не так уж и сложно. Солнечное сплетение – это маленькое солнце внутри каждого из нас. Сколько в нем силы, света, тепла, нежности и доброты – хватит на всех!
Когда пишешь рассказ, повесть или роман, то проживаешь одновременно две жизни – реальную и вымышленную. Реальная – вот она, со всеми своими красками, звуками, запахами, с конкретным временем, собственными переживаниями, поступками, отношениями с другими людьми. А вымышленная – она такая же, только там ты еще и отвечаешь за тех, о ком пишешь, это не всегда легко, поскольку герои решают свои проблемы на пространстве твоей души. Они страдают от непонимания, несправедливости, отсутствия взаимности в любви, преждевременного ухода близких, необходимости резко менять привычное существование и многого другого. И ты переживаешь это вместе с ними. Ты уже понимаешь, что в одних ситуациях надо пытаться что-то изменить, а в других – принять как данность, так же, как принимаешь бесконечность Вселенной. Учиться этому приходится всю жизнь.
Источник
Текст книги «Трудное время для попугаев (сборник)»
Автор книги: Татьяна Пономарева
Жанр: Учебная литература, Детские книги
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Повести
Солнце – желтый карлик
Повесть
– Вам никто не нужен: ни школа, ни учителя, ни мать, ни отец! У вас вообще, я смотрю, в пятнадцать лет нет уже ничего святого! Глаза пустые, как у этих… Смотреть на вас тошно, ей-богу… Сядьте! Звонок для учителя, а не для вас. Ну просто дикари! Почему вы сорвали физику? Как вы живете? Вам же ничего не интересно: одни тряпки да кассеты на уме. А хоть один из вас представляет, как эти вещи достаются родителям? Не знаю, не знаю, что из вас получится… Стадо какое-то безмозглое… С вами железные канаты нужны вместо нервов. Самсонова, повернись! А кстати, Самсонова, неужели ты думаешь, что я вчера вечером на улице ничего не заметила, не видела, как ты со ступенек вспорхнула – и в подъезд… Ох, догуляешься, девочка, по этим подвалам! Чего ты вытаращилась? На меня смотреть не нужно, на себя лучше посмотри, чтоб мама твоя потом по консультациям не рыдала. Сядь на место, классный час не закончен! Ты что, не слышишь, что тебе говорят?
А, ну что ж, уходи, уходи… Запомни: без матери в школу не являйся! И чтоб мать сама пришла, а не этот… ваш сосед. Так, быстро прекратили шум! Жду… Вы потом попрыгаете у меня с характеристиками! Всё, переходим к следующему вопросу. В субботу к нам приедут американцы, нужно подготовиться. Зотов! Кондратьева! Не класс, а базарная толпа.
– А чего вы на нее! Не ходит она ни по каким подвалам! – голос из базарной толпы.
– Успокойся, Халилюлина! Займись лучше делом. И учти: я никогда не говорю того, чего не знаю. Быстренько все замолчали!
– А если даже и ходит, что она – не человек? Сами говорили: не место красит человека, а он! И подвалы в том числе! – другой голос из той же толпы.
– Всё! Вопрос исчерпан! Осталось шесть минут, нам нужно освободить кабинет. Мы еще не обсудили встречу с американскими друзьями… Встряхнитесь, наконец! Что вы все как вареные куры! Макарова, что ты там пишешь? Я не велела ничего записывать. Дай сюда листок, одни записки на уме! Встань и положи мне на стол.
– Сейчас, Лидия Григорьевна, я еще не посчитала. Так: раз, два, три, четыре, пять… А вот еще «вареные куры» – шесть. Да, точно, шесть раз, правда, я не с самого начала считала… А на математике Нина Васильевна сегодня добрая была, у нее всего два раза: «бестолочи» и персонально «тупой»…
– Ах, вот вы чем занимаетесь! Ну-ну, считайте, составляйте досье, несите, куда вы там собираетесь, директору, в министерство… Кто ж вас такими воспитал? Бьешься с вами как рыба об лед, а вы учителей за живых людей не считаете. Да от вас таких робот и то сбежит! Я вам вот что скажу: что хотите, то и пишите. Мне бояться нечего: я без работы не останусь. А вы с таким отношением к людям еще нарветесь, еще наплачетесь, вам жизнь рога еще пообломает… Надо людьми быть! Так… Вот что, все быстро достали дневники. Пишем: «Двенадцатого в восемнадцать тридцать родительское собрание. Явка всех строго обязательна!»
В конце июля на окнах собирались крошечные мотыльки тополиной моли. Они залетали в дом, садились на шторы, на белые плафоны люстры, забирались в шкафы и даже под деревянную крышку массивных, с медным маятником настенных часов. Но больше всего их было у окна. Помельтешив, они тут же уставали и падали куда придется, покрывая пространство серыми хаотичными пунктирами своих бесплотных тел. Правда, стоило на них подуть или всколыхнуть штору, как некоторые, оживая, вновь пускались в микроскопический полет. Мерцали минуту-другую и опять оседали где придется, скатывались на пол, на жестяной карниз, в ложбинку меж рам или застревали в щербатой оконной замазке.
Листья мощного тополя, росшего под окном, к этому времени блекли, дырявились, и вид у него, несмотря на величавость осанки, становился неряшливым и скучноватым. Часть дырявых листьев вскоре опадала, они сухо царапали асфальт, шуршали под ногами, репетируя осень. Но вдруг на ветках, вопреки сезону, как бы сами себе хозяева, возникали юные нежные листья, прямо-таки бессовестно-яркие среди глубокой зелени городской округи. Только они уже не благоухали, как те, весенние, а лишь слегка подправляли грубые городские ароматы едва уловимой безымянной свежестью.
А весной тополиный воздух хотелось пить. Он пробирался в комнаты, на кухне смешивался с запахом еды, проникал в подъезды… Но в подъездах его подкарауливал и, ничуть не церемонясь, глушил вековой всепобеждающий кошачий дух.
Потом начинался пуховый период – период проклятий измученных жильцов, без конца трущих воспаленные веки и закрывающих наглухо форточки. Странно, но не помогала даже натянутая на эти форточки марля. Впрочем, что удивляться: толстые серые валики, в которые, смешиваясь с пылью, собирался пух, катались-прыгали по ступенькам даже на верхних этажах и с радостью врывались в прихожую, как только распахивалась чья-либо дверь. Этот пух не боялся ни щетки, ни веника, с притворной пугливостью шарахался от них, кидаясь врассыпную, чтоб тут же возвратиться назад, как только веник или тряпка отползут немного в сторону.
А зимой, «а зимой наш тополь обледенелыми пальцами-ветками стучит в окна, словно просит: пустите погреться в ваше типло. Бабушка Тоня не спит, у нее без соница. И когда тополь стучит, то ей все время кажптся, что ее брат Миша вернулся с Великой Отечественной войны и просит пустить» (из сочинения ученицы пятого «Б» класса Самсоновой Надежды).
Тогда, три года назад, Виолетта Максимовна, доставая из пачки Надино сочинение, похвалила ее за «умение увязать картину природы с человеческими чувствами». «Но, – сказала она, – тебя единственно подводит грамотность». Когда же Надя это «тппло» принесла домой и, взбодренная «умением увязать», как бы между прочим похвасталась соседу по квартире Федору Ивановичу, тот вздохнул и посмотрел на нее с сожалением.
– Что-то я не пойму: почему это человек должен возвращаться домой не через дверь, а через окно на пятом этаже? Ты же пишешь в самом начале: «Мы живем на пятом этаже…» Это раз. Потом, какой-то жути ты здесь напустила с этими обледенелыми ветками-пальцами: мало того что придуманный брат Миша завис где-то между небом и землей, так он еще, как в фильме ужасов, пугает бедную старушку какими-то полузагробными, потусторонними звуками… И вот здесь у тебя, о войне. Это уж, ты прости, так – для значительности сунула. Мол, «вернулся с войны» – это солидно и серьезно. А почему нельзя написать, что человек вернулся из другого города, или пришел мириться после ссоры, или просто из больницы, к примеру после аппендицита? И это сочинение о любимом дереве! Не обижайся, но, по-моему, такое написать мог человек, всю жизнь обитавший в пустыне и видевший дерево только на картинке… А еще обидней оттого, что такое дерево у тебя есть, хотя, может быть, оно не твое любимое, а мое? Помнишь – пуговичное?
Когда Надя ходила в детский сад, она постоянно теряла пуговицы от куртки. И вот, гуляя с Федором Ивановичем на Поклонной горе, они придумали сказку про пуговичное дерево. Про то, как на этом дереве выросли пуговицы всех времен и народов. Сорвав такую пуговицу с дерева, можно было при желании очутиться в том времени, которому эта пуговица принадлежала. Но пуговица принадлежала не только времени, но и своему владельцу. Эти неизвестные владельцы, все время попадавшие во всевозможные истории, откуда Надя и Федор Иванович их неизменно вызволяли, носили кафтаны и фраки, рединготы и сюртуки… Носили плащи немыслимых фасонов. Панталоны, набитые ватой до такой степени, что английский парламент хватался за голову и срочно расширял сиденья… Чего только они не носили! И это было их дело: появляться в общественном месте в тунике или же накинуть для приличия тогу. «Владыки мира – народ, одетый в тоги…» – цитировал Вергилия Федор Иванович. Было их дело – жариться в ватных панталонах или затягивать себя в корсеты. Все они давно исчезли, и теперь нигде их больше нет и никогда не будет! Но странно, когда Федор Иванович о них рассказывает, в его словах не чувствуется прошедшего времени! Как будто он этих людей и сейчас хорошо знает, и сам только вчера им шил! Как будто он не школьный учитель истории, а вечно живущий портной и его можно отозвать в любой век, в любое государство. А уж он, не сомневайтесь, с тонким знанием дела исполнит заказ в наилучшем виде!
Когда Надя училась классе в шестом, а Федор Иванович в школе уже не преподавал, он ей сказал однажды: «Человек, Надя, волен выбирать себе историческое время и роль. Любое время несет в себе сжатую память обо всех эпохах. Есть люди одни – как бы отставшие от своего дня, другие, наоборот, – как бы забежавшие вперед, они в окружении современников как-то всегда немножко неуместны, всегда неудобны: или тянут назад, или рвутся очертя голову в неизвестность, как будто ясно видят то, чего другие увидеть не в состоянии. Но вообще почти каждый немножко император и немножко купец, священник и флибустьер… От этого люди подчас так трагически противоречивы. Но остановись, выбери – и увидишь, что получится. Сочти себя рабовладельцем – и у тебя появятся рабы! Конечно, совсем не прожить свое время человек не в состоянии, оно все равно его проткнет своей очевидностью. Да это и хорошо – ощущать в себе протяженность веков: лучше, острее понимаешь то, что вокруг. Главное, как ты этим пониманием распорядишься, что из него вырастишь. »
От раннего детства сохранилась вишневая матерчатая папка с пятном от нечаянно упавшего на нее пирожного «корзиночка». В этой папке лежали вырезанные из картона фигурки с полным приданым всех этих камзолов, туник и фраков, раскрашенных карандашами и красками. Чаще всего Надя с Федором Ивановичем вырезали и раскрашивали их вечерами, когда Надина мама уходила на дежурство в больницу. Сначала в ход шли только краски, карандаши и бумага, а потом и кусочки бархата, тафты, парчи – их от своей знакомой, работавшей в театральной мастерской, приносила Нина, жена Федора Ивановича. Из этих кусочков материи делались аппликации. Они смастерили даже невероятно сложный женский костюм середины восемнадцатого века «паньё с локтями». Так и остался от давних занятий в памяти запах медовых красок, карандашей и камфарного масла, идущего от утепленного компрессом уха.
То ли детство такое эгоистичное время, что думаешь – коли тебе хорошо и уютно, то и всем остальным не хуже, то ли взрослые так здорово умеют прикидываться, оберегая детей… А скорее всего, и то и другое вместе. А может, люди среди всех своих бед все же бывают счастливы, не замечая этого сами?
Даже сейчас, когда все рухнуло, когда в незатихающей обиде хочется выискивать самое плохое, выращивая это плохое до размеров баобаба, чтоб оно наконец заслонило все радости, связанные с той жизнью, чтоб не о чем было жалеть, – даже сейчас это невозможно до конца.
Надя появилась на свет, когда маме уже исполнилось тридцать, и ее собственное детдомовское прошлое, не обремененное заботами родни, всколыхнулось, послав новую мощную волну тоски по своему кровно близкому человеку. Откуда мама взяла Надю, это не имело такого уж важного значения, в графе «отец» стоял прочерк, что на кодовом языке социологии обозначает собирательный образ современника. Но это враки, что отца у нее не было, с семьей у нее получился даже перебор. В трехкомнатной квартире на Панорамной улице жили они впятером: мама, Надя, Федор Иванович, его жена Нина и баба Тоня – мама Федора Ивановича. Правда, потом баба Тоня уехала в Волгоград, но Надя помнила ее очень хорошо. Надина мама только успевала перекатывать Надину кровать из одной комнаты в другую: она всегда, почти всегда, работала на полторы ставки и время от времени подрабатывала частными уколами на дому.
Большая рыжеволосая Нина часто вместо мамы ходила с Надей в поликлинику или забирала ее из детского сада. Когда Наде было шесть лет, как раз перед школой, Федор Иванович и Нина взяли ее с собой в Крым – это был единственный раз, когда она ездила к морю.
Двери их комнат почти не закрывались. Особенно когда мама была дома. К ним часто заходили соседи из других квартир. Мама постоянно пекла то пироги, то булочки. На плите не остывал чайник. Во главе стола то в одной комнате, то в другой восседала большая Нина – просто удивительно, сколько чая она успевала выпивать за один вечер!
Нина работала научным сотрудником в институте полимеров, к тому же хорошо знала немецкий и английский, и, сколько Надя помнит, к ней по очереди ходили на репетиторство четверо детей полковника Медовара из тридцать шестой квартиры. Иногда Медовар приходил сам, садился на диван и зачарованно слушал, как проходит урок.
– Я хочу, – говорил полковник Медовар, угощенный чаем и булками, – чтоб они, мои дети, умели все! Пусть я тиран, как говорит супруга, но они же потом мне скажут спасибо! Вы думаете, у меня средств нет пригласить рабочих сделать ремонт? Я потому делаю сам, чтоб ребята научились: как потолок побелить, как рамы, двери в порядок привести, обои поклеить. Что где прибить, проводку там, утюг починить – святое дело! Я даже супруге на вид ставлю, что не подпускает их к плите. А я ей говорю: всему учи – пусть борщ варят, пироги пекут, капусту квасят. Все пригодится, все! А языки – пусть газеты, журналы на иностранном читают. Я вон в свое время не выучил, теперь голова не та, а жалею! Правда, я на гитаре играю – играю, на аккордеоне играю – играю! На скрипке могу! Правда, не так здорово, но могу. Да вот, не говорил вам? На будущий год решили брать пианино. Для Ларисы. Ей как раз в апреле пять лет. А старшая моя, Машка, та, знаете, ну ни в какую! Только, говорит, на гитаре буду играть. Я рукой махнул, пусть на гитаре… Насильно тоже, знаете, когда радости нет, толку не будет… А ты, Надюша, хочешь на пианино обучаться? – спрашивал он одновременно Надю и ее маму, и в его глазах появлялось неподдельное желание получить утвердительный ответ.
Медовар, особенно в профиль, был здорово похож на Михаила Илларионовича Кутузова, памятник которому был хорошо виден из окон медоваровской квартиры. И то ли близкое соседство сыграло роль и поселило на медоваровском лице выражение, схожее с выражением на лике обожаемого полководца, то ли Медовар был с ним в каком-то дальнем, ему самому неизвестном родстве, но похожесть укреплялась с каждым годом. И не было для него большей радости, как услышать вдруг от кого-то сиюминутное открытие: «Ну вы, Павел Анисимович, вылитый Кутузов!» – «Только без коня», – ответит Павел Анисимович, чтобы скрыть удовольствие.
Когда полковник Медовар, наговорившись и забрав детей, уходил, оставалась пустота, которая затягивалась не сразу.
Их дом был старый. И так совпало, что в нем почти не было Надиных ровесников. Только две близняшки – Ирка и Наташка из соседнего подъезда. Но они учились в какой-то спецшколе в центре, драли нос и ни с кем в округе не водились.
В доме было много малышей и стариков. Хабаров, вечно сидящий у подъезда с голубым сифоном в обнимку или же выглядывающий из окна своей комнаты, был, наверное, самым старым из них или казался таким из-за своего диабета. Он помнил убогие бараки на месте теперешнго музея-панорамы Бородинской битвы. Об этих бараках и тех, кто там жил, он мог рассказывать сутками. Он помнил даже, кто держал какую кошку или собаку, у кого стояла на окне герань, а у кого столетник.
– Артистку Березину знаешь? Ну, да-да, Веру, недавно, недели две как фильм по телевизору показывали… Ну вот я про нее говорю… Так я ж ее знал! Она тогда еще сопливой девкой была, а хорошенькая, но грязная! Мать у нее на Первом подшипниковом работала шлифовщицей. Пила как лошадь. Из каких только канав ее не вытаскивали. Девчонка, Верка-то эта, тянет ее за руку: «Мам, вставай, домой пошли…» А я мимо иду и смеюсь: что ж, мол, не уследила за мамкой? Пусть теперь на свежем воздухе отсыпается! А дома у них я был – к Кольке Петрушину заходил, – так видел: койка железная да стол с табуреткой, даже шифоньерки не было. Нищета, грязь, срам! А теперь небось вот так где на улице встретишь – и не поздоровается, якобы не помнит. Вон теперь – холеная!
Часов в пять утра, перекрывая сухое шарканье дворницкой метлы, Хабаров в сотый раз изливал обиду на брата Петра, который будто бы зазнался после статьи о нем в газете. Брат Петр в пятидесятых годах одерживал поучительные победы над песками Херсонщины, заваливая их плодородным днепровским илом (видно, статья Хабарову запомнилась наизусть). После этой статьи вся родня как с ума посходила: Петр да Петр, прямо один Петр на свете! А Хабаров принципиальный – сам к нему не ездит и к себе не зовет, а может, тот и помер уже: времени прошло много…
Дворник, собрав мусор, уходил, а из подъезда один за другим, глухо выстреливая дверью, открывали утреннюю спешку жильцы.
– Бегите, бегите, – напутствовал Хабаров торопливую публику. – В учреждение опаздывать нельзя, это вам не метлой махать: полчаса помахал – и на боковую, сопи в две дырки, отращивай пузо. Когда в стране порядок был, за опоздание знаешь что было? То-то же! Тогда б не стали разбираться, что ты за фигура да какие причины. Есть факт – отвечай… Да, – нацеживая из сифона воды в пластмассовый стаканчик, говорил Хабаров, – время было всякое, много людей подевалось… Но Хабаров не лыком был шит, язык тогда прикусил крепко, этим и спас свой организм! А то бы вместо человека – вечная память… Открыть вам дверь, гражданочка? – кидался он к подъезду, попутно выясняя, к кому же гражданочка идет. – А их никого нет, ушли как с полчасика. Водички хотите? – предлагал он замешкавшейся гражданочке.
Или подзывал кота. Кот не шел.
– Эх ты, – говорил ему Хабаров, – я ж тебя не за хвост таскать, а погладить хочу. Я всякую тварь люблю, правда, у вас блохи да этот… лишай можно подцепить. А теле почему ж не любить?
Тополю, выпустившему новые листья, Хабаров одобрительно подмигивал:
– Ну-у парень, ну-у молодец – произвел омоложение организма, всех перехитрил! Как говорится, седина в бороду – бес в ребро, а как же: бери от жизни что ухватишь. Позиция вредная, но привлекательная! А что не вредно? Да всё! Соль-сахар – белая смерть, вино – красная смерть… Я вон три войны пережил, один раз даже призвали на четыре месяца. Бронь сняли – Пархоменко постарался, царство ему небесное, как говорится… Но там уже дело к маю шло, так что остался жив. Я жизнь люблю, это – кто понимает – большая ценность!
Объектом общения у старика Хабарова был весь мир. Он разговаривал с пробегавшими мимо собаками, с мальвами на затоптанной клумбе, с любым человеком, входившим в подъезд или выходившим из него, даже с окнами, с невидимыми, скрытыми шторами и тюлем жильцами. Рот у него не закрывался: видимо, это был какой-то род старческого недуга. Но в то же время возникало впечатление, что этими разговорами он, тщедушный, с видом заточенного в башне и высохшего без пищи колдуна, цепляется за жизнь, внедряя себя в любое ее проявление. Старик Хабаров делал, видимо, последние на этом свете отчаянные попытки любви к людям, к миру. Но теперь со своей запоздалой любовью он выглядел как сумасшедший.
Хабаров был единственный на свете человек, которого Надя по-настоящему боялась. Она готова была подниматься по пожарной лестнице с другой стороны дома и проникать в подъезд через чердачный люк, лишь бы не проходить мимо него. Конечно, можно было, буркнув «здрасте», влететь в подъезд под видом того, что спешишь. Но он почти всегда просил Надю поменять ему баллончики для сифона, и Надя никогда не отказывалась. Она боялась, но и жалела его. Хабаров розовой трясущейся рукой протягивал Наде баллончики, и они были похожи на пустые гильзы от патронов, которыми он отстреливался от смерти.
Лидия Григорьевна Рябова – классный руководитель восьмого «Б» и преподаватель биологии – не могла дождаться лета. Она устала, устала и еще раз устала! К концу этого учебного года уже не помогали ни успокоительный чай, ни Антошкины магнитофонные записи: «Руки теплые, ноги теплые, тело расслаблено…» Наоборот, она была постоянно напряжена и собрана, как гладиатор перед боем. Тридцать лет в школе! Нервы уже не выдерживали, она постоянно срывалась – ладно бы дома, а то в классе, даже в учительской! А как тут не сорваться, если эта молокососка Алена, химичка, всего второй год как в школе, а туда же – поучать.
– Я, – объясняет, – в класс вхожу и сразу представляю, как сама сижу среди них, такая же, как они! И между нами никакого зазора: они мои, а я их!
– Очень ново! – осекла ее тогда Лидия Григорьевна и, между прочим, напомнила этой самой Алене, КАК они ее однажды нарисовали на доске…
Не злая она, не злая! А просто не любит, когда люди, не имея опыта, случайные удачи выдают чуть ли не за новое направление в педагогике. Этих направлений сейчас хоть пруд пруди: то такой подход, то сякой – суеты много, а толку чуть! Не заискивать нужно перед ними, а требовать знаний. Да, требовать! Потому что многие из них, этих великовозрастных детей, так и не научились трудиться. А мы всё охаем да вздыхаем, на какой козе к ним подкатить да с какого боку, а жизнь у них не спросит, по какой методике к ним подлаживались, жизнь потребует знаний! Из школы выйдут, пусть себе что хотят вырабатывают – хоть формальный взгляд, хоть неформальный взгляд, для этого у них вся жизнь впереди.
Устала. Приятельница год назад звала ее в библиотеку – там освободилось место. Тихо, спокойно, воскресенье, понедельник – выходной… А на пенсию как – с пятисот пятидесяти? До пенсии Лидии Григорьевне оставалось семь лет. Зарплата у нее была приличная, и отпуск большой, чуть ли не все лето отдыхаешь! Так что уходить нельзя. Только вот нервы, нервы, а от них все болезни: печень, щитовидка. Раньше, чуть что, как-то легко отходила; ну понервничаешь, не без этого. Теперь стало трудно: дети распущенные, а попробуй сделай им замечание. Вон Самсонова встала и ушла с классного часа как ни в чем не бывало! В тот день она, Лидия Григорьевна, конечно, сорвалась. Пришла в школу с давлением: не хотелось брать больничный, ходить по поликлиникам. Но чувствовала себя плохо, все раздражало – не выдержала, сорвалась. Конечно, не надо было при всех говорить про этот подвал. Нехорошо получилось, вроде бы как месть. Она так, наверное, и подумала, что Рябова ей отомстила, и ходит сейчас героиней, хвастает подружкам! Да еще предстоит разговор с ее матерью. Но мать у нее как раз неплохая, спокойная. Очень не хотелось бы разговаривать с этим ее соседом, Федором Ивановичем. Правда, в последний раз он на собрание не приходил. Кто-то там говорил, что Самсонова переехала, даже, кажется, в другой район. Вообще эта семья довольно странная. Отца, как такового, нет, только мать. А соседи, особенно он, с ней возятся, как с родной. Василиса Лаврентьевна, диспетчер из РЭУ, – ее сын Виталик учился в их школе, – как-то сказала: «Боже мой, Лидия Григорьевна, неужели вы так наивны? Вглядитесь в нее и в него: вылитая! Мы здесь даже не сомневаемся!»
Лидия Григорьевна сама однажды видела из окна, как он, этот Федор Иванович, учил Надю кататься на велосипеде: бегал за ней, как мальчишка, руками размахивал… А ведь он был историк, в соседней школе преподавал! Потом с директором поругался, родители на него жаловались – значит, было за что. С таким характером нигде не уживешься. Как-то и ей после собрания говорит: «Вы когда-нибудь детям в глаза смотрите? Приглядитесь, у них очень разные глаза!» Вот и Самсонова эта такая же – в него!
В прошлой четверти класс писал контрольную по анатомии. Оценок не хватало. Лидия Григорьевна проболела недели две, нужно было наверстывать программу и выводить четвертные. В общем, материал они знали неплохо. Ну, как всегда, конечно, в хвосте Барков, Хавин и, что самое неприятное, Вера Агапкина, дочка Илоны Дмитриевны, англичанки. Серенькая, туповатая девочка. Лидия Григорьевна даже где-то жалела ее: есть люди, которым не дано учиться, с ними ничего не поделаешь. Ну и сыграло роль, конечно, что Илона Дмитриевна расстроится и надуется на нее, а они проработали вместе уже лет десять…
В общем, после этой контрольной Лидия Григорьевна в коридоре, уверенная, что вокруг никого нет, предложила Агапкиной дома переписать двоечную контрольную и занести к ней вечерком. Лидия Григорьевна не видела, что у нее за спиной, буквально в двух шагах, стоит Самсонова Надя и конечно же все слышит. Она поняла, что случилось неладное, по вмиг покрасневшему лицу Агапкиной.
– Что ты здесь крутишься? Что тебе надо?! – закричала она тогда, не сдержавшись, от растерянности выронив даже листки с контрольными работами.
– Я не кручусь, я шла из туалета, – ответила конечно же все слышавшая Самсонова и, даже не подняв ни одного листочка, прошла мимо.
Лидия Григорьевна не могла простить себе этой оплошности. Неизвестно, рассказала ли об этом Надя кому-нибудь. Уж наверное! У них такое не задержится – учителя подловить, посадить его, как говорится, в лужу. Но с тех пор она чувствовала, как Надя избегает прямо смотреть на нее, и это было даже хуже, чем наглый взгляд Баркова, его циничная взрослая ухмылочка.
Тогда, после этого случая, вечером она никак не могла уснуть, хотя выпила валокордина капель сорок, сделала теплую ножную ванну. Все было как-то гадко и тоскливо. Раздражал бубнящий в другой комнате голос Антона: сын повадился звонить какой-то девчонке, грозясь жениться на ней чуть ли не в этом году. Раздражали шторы с крупными лиловыми цветами. Даже запах табака, который она тайно любила, раздражал неимоверно.
– На, – протянул ей тогда муж какую-то замусоленную книжку, взятую, должно быть, в заводской библиотеке, – отвлекись…
Она даже не посмотрела, что это была за книжка. Она тогда заплакала. Никто, кроме Вадима, ее мужа, так и не узнал, как горько плакала она в тот вечер, и жизнь казалась ей бесполезной и бестолковой.
– Какие-то они, – жаловалась Лидия Григорьевна, постепенно успокаиваясь, – преждевременно взрослые, что ли! Я иногда их боюсь, Вадик.
– Как говорит артист Баталов, – отвечал ей Вадик, большой любитель афоризмов, – по законам старого цирка, нельзя бояться тех, с кем работаешь!
Идея купить матери эти сапоги возникла у Нади неожиданно. Еще в январе, до переезда с Панорамной, она с подругой Люськой зашла к Люськиной бабушке. Время от времени они, гуляя, заходили к ней, особенно в плохую погоду, когда домой идти не хотелось, а на улице изводили осадки. Люська вела себя там довольно бесцеремонно: без спросу открывала банки с протертой земляникой, зачерпывая ее ложкой, колола на подоконнике грецкие орехи. На все замечания полуогрызалась, а потом неожиданно хватала бабушку в охапку, целовала куда-то в роговой гребень на затылке, отпускала и продолжала хамить дальше. «Я ее и люблю, и где-то ненавижу. Она у меня чуть мать с отцом не развела. Придет, сядет и начнет: и борщ мамка не так варит, и брюки отцу не гладит, и ребенка не так подстригли, и как заведет! Уйдет, а мама потом плачет и с отцом два дня ругается. Ну, я ей в конце концов и сказала: или ты прекращай маму терзать, или вообще не приходи к нам! Подействовало… Не знаю, может, она без меня чего себе позволяет. Но при мне – ни-ни, точно тебе говорю!»
Люська была сильной натурой. В пятом классе, до расформирования, они сидели за одной партой, и с ней Наде было как-то надежно. Люська была прекрасной, и Люська была ужасной: доброй и скупой, злой и нежной, ревнивой и равнодушной… Она была всякой, причем совершенно невозможно было предсказать, какой она будет через час и даже через десять минут. Дружить с ней было невероятно тяжело. Несколько раз Надя с ней намертво ссорилась. Но проходило два-три дня, и Люська буквально поселялась на лестнице возле их квартиры. Она сидела на ступеньках, положив подбородок на колени, сомкнув в замок пальцы, и ждала. Она не вскакивала, когда открывалась квартирная дверь, даже не оглядывалась на того, кто выходил. Она просто ждала, когда Надя придет и сядет рядом…
В этот раз Надя шла в гости, а сама чуть не ревела. Дело в том, что перед этим забежали к Ромке, Люськиному однокласснику, он болел пневмонией уже почти два месяца, стал как скелет и в качестве осложнения потерял чувство юмора. Они занесли ему пончиков, хотели сматываться, и в этот момент вошла Лизка – взрослая Ромкина сестра. Лизка вошла как-то скорбно, и можно было, в соответствии с моментом, определить, что данное состояние Лизкиной души вызвано естественной тревогой за здоровье брата. Но как выяснилось тут же, скорбь имела более примитивную основу: на Лизку не налезали шикарные, привезенные бог знает из-за каких «бугров», на потрясающем каблуке розово-перламутровые осенние сапоги.
– Ну-ка, ну-ка! – выхватила сапоги, вернее, оторвала от Лизкиной груди Люся. – Да-а! И сколько такие?
– Чего сколько? Тебе тоже не полезут, это на наш тридцать шестой…
– Дай померить, Лиз, – попросила Надя. Тридцать шестой размер был у ее матери.
– Да они узкие! Вы их все равно не напялите! – Лизка вырвала из Надиных рук сапоги, бросила в коробку и запихнула в шкаф.
– Маме подошли бы, – сказала Люське уже за дверью Надя, – у нее нога маленькая, даже тридцать пятый налезает.
– Ну чего, скажи ей. Если бабки есть, пусть берет.
– Да что ты, Люсь! У нее, что касается обуви, просто бзик какой-то: больше тридцатки не тратит. Откопала какую-то палатку на Тишинском рынке. Купила там летом две пары: одну за пятнадцать рублей, а другую за двадцать восемь, что ли. Я их чуть в окно не выбросила! Только ты никому об этом, ладно?
Хотя опасения в данном случае были излишни – и так ясно, что никому…
Люськина бабушка была не в духе. Она сидела у окна и обметывала петли на своем драповом пальто. Пальто стойко пережило драповое безвременье, и теперь, почти не потеряв экстерьера, собиралось служить и дальше верой и правдой своей хозяйке. Поясница у бабушки была замотана шарфом, из-за которого выпрастывался шнур электрической грелки.
– Чего, баб, аккумуляторы подсели? Только не нуди сегодня, ладно? А то я злая, как ведьма! – предупредила с ходу Люська и стала пить чайный гриб прямо из трех литровой банки, сквозь марлю.
– Все, до Сретения дорабатываю и ухожу, нет больше сил, – сказала Люськина бабушка резко и твердо, как будто они собирались ее переубеждать. – Всю лестницу какой-то краской или клеем изгадили, пусть сами и скребут. А я проживу: смертное сложила, на похороны да помин собрала… Одежа есть, а на хлеб да за комнату заплатить много не нужно! С двенадцати лет как без матери мы осталися, так и пошло: то по людям жила – готовила-убирала…
– …То в цеху краска да кислота все легкие проели, то лестницы да подъезды, – продолжила с бабкиной интонацией Люська уже не раз происходивший, как видно, между ними разговор. – Ну ведь не уйдешь никуда, знаю я тебя, поворчишь и опять останешься, сколько раз уже…
Источник