Солнцу прежде всего нужно быть солнцем
«ПРЕСТУПЛЕНИЕ И НАКАЗАНИЕ» ДОСТОЕВСКОГО
Роман Ф. М. Достоевского «Преступление и наказание» принадлежит к числу тех великих произведений мировой литературы, ценность которых со временем не умаляется, но возрастает для каждого следующего поколения. Подобно «Божественной Комедии», «Гамлету», «Фаусту», «Войне и миру» или «Анне Карениной», «Преступление и наказание» давно сделалось во всем мире одной из самых любимых и широко читаемых книг. Образ Родиона Раскольникова стал вечным спутником человечества.
В центре «Преступления и наказания» находится тот болезненный и острый вопрос, который явился одним из главных вопросов для всей реалистической литературы XIX века. Это — вопрос о возможных путях развития человеческой личности в тех новых условиях жизни, которые сложились в Западной Европе после французской буржуазной революции XVIII века и которые после крестьянской реформы 1861 года установились также и в России. Романисты-просветители, еще не видевшие (по выражению Ленина) противоречий того строя жизни, который вырастал из крепостного, [1]верили, что уничтожение абсолютизма и сословности сделает возможным всестороннее развитие человека. Но после победы буржуазии стало очевидным, что вера в свободное, гармоническое развитие личности в условиях общества, основанного на эгоистической «войне всех против всех», была иллюзией. Бальзак, Стендаль, Диккенс, Теккерей, Флобер и другие западноевропейские романисты блестяще показали, что буржуазное общество хотя и способствует пробуждению личности, вместе с тем является величайшим препятствием для ее развития, ведет к ее духовной и физической гибели.
Великие русские писатели XIX века, начиная с Пушкина, так же, как их современники на Западе, высоко подняли знамя борьбы за свободное развитие личности. Но Пушкин в «Цыганах», «Евгении Онегине», «Пиковой даме» отчетливо показал и то, что индивидуалистическая жизненная философия и мораль личности, «глядящей в Наполеоны», суха и бесчеловечна. Со времен великого поэта в русской литературе получили выражение две, на первый взгляд противоположные между собой, но в действительности взаимно связанные, дополняющие друг друга темы: тема защиты прав личности и тема критического анализа и развенчания принципов буржуазно-индивидуалистической философии и морали — морали человека, который «для себя лишь» хочет воли. Органическое объединение в «Преступлении и наказании» этих двух тем определяет глубокий гуманистический пафос этого романа, его неумирающее значение для настоящего и будущего.
Достоевский писал в конце своей жизни, что его заветной мечтой как человека и писателя всегда оставалось стремление помочь «девяти десятым» человечества, угнетенным и обездоленным в его эпоху в России и во всем мире, обрести достойное человека существование, завоевать путь в «царство мысли и света». [2]Во всей реалистической прозе XIX века нет другого произведения, которое с таким бесстрашием и такою поистине шекспировскою мощью изображало картины страданий широких масс, вызванные нищетой, социальным неравенством и угнетением, как «Преступление и наказание». Но роман Достоевского — не только полное захватывающего трагизма изображение обездоленности и социального зла. Это — и апелляция к человеческой совести и разуму. Вместе со своим главным героем Достоевский гневно отвергает как оскорбительные для человека взгляды многих (в том числе ряда религиозных) мыслителей своей эпохи, которые полагали, что страдания и нищета неизбежны во всякомобществе, что они составляют извечный удел человечества. Великий русский писатель страстно защищает идею нравственного достоинства человека, который не хочет оставаться ничтожной «вошью», не желает безмолвно подчиняться и терпеть, но всем своим существом восстает против общественной несправедливости, не хочет и не может примириться с нею.
И вместе с тем Достоевский утверждает другое. Писатели-романтики начала XIX века были готовы идеализировать любой бунт человеческой личности против мира «посредственности» и «прозы». Достоевский же, живший во второй половине XIX века, в более сложной исторической обстановке, стремится подвергнуть философскому и психологическому анализу не только условия жизни внешнего мира, окружающего героя «Преступления и наказания», но и субъективные, движущие мотивы поведения последнего. Это позволяет автору «Преступления и наказания» одному из первых в мировой литературе поднять в романе широкий круг вопросов, еще не встававших столь остро перед его предшественниками. Достоевский рисует в «Преступлении и наказании» образ мыслящего, честного и бескомпромиссного с самим собой и другими людьми молодого человека, исполненного искренней боли за окружающих, горячего негодования против существующей социальной несправедливости. Но в буржуазном мире — и это уже более или менее отчетливо сознает Достоевский — существуют не только здоровые, но и больные формы личного и социального протеста. Даже вполне искренняя и бескорыстная по своим истокам пытливая мысль не всегда приводит здесь к верному пониманию конечных причин социальной несправедливости и реальных путей борьбы с нею. Из одного и того же ростка в мире социального угнетения может развиться и горячая любовь к обездоленным и угнетенным, готовность делить их горе и отстаивать их права, и одинокий, мрачный, анархический протест, направленный против общества, протест, стремящийся ниспровергнуть самые основы всякого социального общежития. Эти тревожные и во многом оказавшиеся — как показала последующая история человечества — пророческими размышления русского писателя получили отражение в «Преступлении и наказании».
Сердцевину «Преступления и наказания» составляет психологическая история преступления и его нравственных последствий. Но главный герой «Преступления и наказания» Родион Раскольников — необычный преступник. Свое преступление — убийство ростовщицы Алены Ивановны — он совершает под влиянием созданной и выстраданной им системы идей, рассматривая это преступление как своеобразный социально-психологический эксперимент, который должен подтвердить не только в его собственных глазах, но и в глазах остальных людей правильность его теоретических выводов. Поэтому психологический анализ состояния преступника до и после совершения убийства неразрывно слит в романе воедино с анализом философской теории Раскольникова, которая представляется Достоевскому «знаменьем времени», выражением идейных и нравственных шатаний, характерных в его эпоху для значительного числа представителей молодого поколения — прежде всего из городской разночинной, демократической среды.
Раскольников — студент, принужденный из-за отсутствия средств оставить учение. Его мать, вдова провинциального чиновника, живет после смерти мужа на скромный пенсион, бо́льшую часть которого она посылает сыну. Сестра Раскольникова, Дуня, была вынуждена, чтобы помогать матери и брату, поступить гувернанткой в семейство богатых помещиков, где она подвергается обидам и унижению.
Раскольников — одаренный от природы, умный и честный юноша. Живя в тесной каморке, похожей на гроб, на пятом этаже многоэтажного петербургского дома близ Сенной, постоянно наблюдая жизнь бедноты и мещанского населения Петербурга, Раскольников мучительно сознает, что не только он сам, но и тысячи других людей неизбежно обречены при существующем порядке на раннюю смерть, нищету и бесправие, — и это порождает в нем постоянную, глубокую работу мысли, стремящейся найти выход из сложившегося, несправедливого положения вещей.
Источник
Преступление и наказание, стр. 107
Раскольников даже вздрогнул.
– Да вы-то кто такой, – вскричал он, – вы-то что за пророк? С высоты какого это спокойствия величавого вы мне премудрствующие пророчества изрекаете?
– Кто я? Я поконченный человек, больше ничего. Человек, пожалуй, чувствующий и сочувствующий, пожалуй, кой-что и знающий, но уж совершенно поконченный. А вы – другая статья: вам бог жизнь приготовил (а кто знает, может, и у вас так только дымом пройдет, ничего не будет). Ну что ж, что вы в другой разряд людей перейдете? Не комфорта же жалеть, вам-то с вашим-то сердцем? Что ж, что вас, может быть, слишком долго никто не увидит? Не во времени дело, а в вас самом. Станьте солнцем, вас все и увидят. Солнцу прежде всего надо быть солнцем. Вы чего опять улыбаетесь: что я такой Шиллер? И бьюсь об заклад, предполагаете, что я к вам теперь подольщаюсь! А что ж, может быть, и в самом деле подольщаюсь, хе! хе! хе! Вы мне, Родион Романыч, на слово-то, пожалуй, и не верьте, пожалуй, даже и никогда не верьте вполне, – это уж такой мой норов, согласен; только вот что прибавлю: насколько я низкий человек и насколько я честный, сами, кажется, можете рассудить!
– Вы когда меня думаете арестовать?
– Да денька полтора али два могу еще дать вам погулять. Подумайте-ка, голубчик, помолитесь-ка богу. Да и выгоднее, ей-богу, выгоднее.
– А ну, как я убегу? – как-то странно усмехаясь, спросил Раскольников.
– Нет, не убежите. Мужик убежит, модный сектант убежит – лакей чужой мысли, – потому ему только кончик пальчика показать, как мичману Дырке, так он на всю жизнь во что хотите поверит. А вы ведь вашей теории уж больше не верите, – с чем же вы убежите? Да и чего вам в бегах? В бегах гадко и трудно, а вам прежде всего надо жизни и положения определенного, воздуху соответственного, ну а ваш ли там воздух? Убежите и сами воротитесь. Без нас вам нельзя обойтись. А засади я вас в тюремный-то замок – ну месяц, ну два, ну три посидите, а там вдруг и, помяните мое слово, сами и явитесь, да еще как, пожалуй, себе самому неожиданно. Сами еще за час знать не будете, что придете с повинною. Я даже вот уверен, что вы «страданье надумаетесь принять»; мне-то на слово теперь не верите, а сами на том остановитесь. Потому страданье, Родион Романыч, великая вещь; вы не глядите на то, что я отолстел, нужды нет, зато знаю; не смейтесь над этим, в страдании есть идея. Миколка-то прав. Нет, не убежите, Родион Романыч.
Раскольников встал с места и взял фуражку. Порфирий Петрович тоже встал.
– Прогуляться собираетесь? Вечерок-то будет хорош, только грозы бы вот не было. А впрочем, и лучше, кабы освежило…
Он тоже взялся за фуражку.
– Вы, Порфирий Петрович, пожалуйста, не заберите себе в голову, – с суровою настойчивостью произнес Раскольников, – что я вам сегодня сознался. Вы человек странный, и слушал я вас из одного любопытства. А я вам ни в чем не сознался… Запомните это.
– Ну, да уж знаю, запомню, – ишь ведь, даже дрожит. Не беспокойтесь, голубчик; ваша воля да будет. Погуляйте немножко; только слишком-то уж много нельзя гулять. На всякий случай есть у меня и еще к вам просьбица, – прибавил он, понизив голос, – щекотливенькая она, а важная: если, то есть на всякий случай (чему я, впрочем, не верую и считаю вас вполне неспособным), если бы на случай, – ну так, на всякий случай, – пришла бы вам охота в эти сорок – пятьдесят часов как-нибудь дело покончить иначе, фантастическим каким образом – ручки этак на себя поднять (предположение нелепое, ну да уж вы мне его простите), то – оставьте краткую, но обстоятельную записочку. Так, две строчки, две только строчечки, и об камне упомяните: благороднее будет-с. Ну-с, до свидания… Добрых мыслей, благих начинаний!
Порфирий вышел, как-то согнувшись и как бы избегая глядеть на Раскольникова. Раскольников подошел к окну и с раздражительным нетерпением выжидал время, когда, по расчету, тот выйдет на улицу и отойдет подальше. Затем поспешно вышел и сам из комнаты.
Он спешил к Свидригайлову. Чего он мог надеяться от этого человека – он и сам не знал. Но в этом человеке таилась какая-то власть над ним. Сознав это раз, он уже не мог успокоиться, а теперь к тому же и пришло время.
Дорогой один вопрос особенно мучил его: был ли Свидригайлов у Порфирия?
Сколько он мог судить и в чем бы он присягнул – нет, не был! Он подумал еще и еще, припомнил все посещение Порфирия, сообразил: нет, не был, конечно, не был!
Но если не был еще, то пойдет или не пойдет он к Порфирию?
Теперь покамест ему казалось, что не пойдет. Почему? Он не мог бы объяснить и этого, но если б и мог объяснить, то теперь он бы не стал над этим особенно ломать голову. Все это его мучило, и в то же время ему было как-то не до того. Странное дело, никто бы, может быть, не поверил этому, но о своей теперешней, немедленной судьбе он как-то слабо, рассеянно заботился. Его мучило что-то другое, гораздо более важное, чрезвычайное, – о нем же самом и не о ком другом, но что-то другое, что-то главное. К тому же он чувствовал беспредельную нравственную усталость, хотя рассудок его в это утро работал лучше, чем во все эти последние дни.
Да и стоило ль теперь, после всего, что было, стараться побеждать все эти новые мизерные затруднения? Стоило ль, например, стараться интриговать, чтобы Свидригайлов не ходил к Порфирию; изучать, разузнавать, терять время на какого-нибудь Свидригайлова!
О, как ему все это надоело!
А между тем он все-таки спешил к Свидригайлову; уж не ожидал ли он чего-нибудь от него нового, указаний, выхода? И за соломинку ведь хватаются! Не судьба ль, не инстинкт ли какой сводит их вместе? Может быть, это была только усталость, отчаяние; может быть, надо было не Свидригайлова, а кого-то другого, а Свидригайлов только так тут подвернулся. Соня? Да и зачем бы он пошел теперь к Соне? Опять просить у ней ее слез? Да и страшна была ему Соня. Соня представляла собою неумолимый приговор, решение без перемены. Тут – или ее дорога, или его. Особенно в эту минуту он не в состоянии был ее видеть. Нет, не лучше ли испытать Свидригайлова: что это такое? И он не мог не сознаться внутри, что и действительно тот на что-то ему уже как бы нужен.
Ну, однако ж, что может быть между ними общего? Даже и злодейство не могло бы быть у них одинаково. Этот человек очень к тому же был неприятен, очевидно, чрезвычайно развратен, непременно хитер и обманчив, может быть, очень зол. Про него ходят такие рассказы. Правда, он хлопотал за детей Катерины Ивановны; но кто знает, для чего и что это означает? У этого человека вечно какие-то намерения и проекты.
Мелькала постоянно во все эти дни у Раскольникова еще одна мысль и страшно его беспокоила, хотя он даже старался прогонять ее от себя, так она была тяжела для него! Он думал иногда: Свидригайлов все вертелся около него, да и теперь вертится; Свидригайлов узнал его тайну; Свидригайлов имел замыслы против Дуни. А если и теперь имеет? Почти наверное можно сказать, что да. А если теперь, узнав его тайну и таким образом получив над ним власть, он захочет употребить ее как оружие против Дуни?
Мысль эта иногда, даже во сне, мучила его, но в первый еще раз она явилась ему так сознательно ярко, как теперь, когда он шел к Свидригайлову. Одна уже мысль эта приводила его в мрачную ярость. Во-первых, тогда уже все изменится, даже в его собственном положении: следует тотчас же открыть тайну Дунечке. Следует, может быть, предать самого себя, чтоб отвлечь Дунечку от какого-нибудь неосторожного шага. Письмо? Нынче утром Дуня получила какое-то письмо! От кого в Петербурге могла бы она получать письма? (Лужин разве?) Правда, там стережет Разумихин; но Разумихин ничего не знает. Может быть, следует открыться и Разумихину? Раскольников с омерзением подумал об этом.
Во всяком случае, Свидригайлова надо увидать как можно скорее, решил он про себя окончательно. Слава богу, тут не так нужны подробности, сколько сущность дела; но если, если только способен он, если Свидригайлов что-нибудь интригует против Дуни, – то…
Источник