Сосэки нацумэ луна такая красивая
Нацумэ Сосэки, еще до того как стать одним из лучших японских писателей, преподавал английскую литературу в Токийском университете. Однажды во время занятия один из его студентов переводил текст. Английская фраза «I love you» была переведена учеником на японский язык дословно. Внимательно выслушав ответ ученика, Нацумэ Сосэки, немного подумав, сказал, что правильнее будет перевести данную фразу как «Сегодня, когда ты со мной, луна прекрасна» или «Луна красивая, не так ли?». «Ведь мы, японцы, скромный народ и не говорим о своих чувствах напрямую» – как позже выразился Сосэки. Тогда-то и зародилась эта красивая фраза.
С тех пор прошло немало лет, а данное признание в любви употребляется японцами до сих пор. Оно не всегда понятно, ведь в Японии существует огромное количество фраз, отражающих чувства с помощью метафор. Но именно это изречение, по моему мнению, заслуживает того, чтобы жить и дарить людям то, что делает их счастливыми. Стоит помнить, что произносить его нужно, имея лишь глубокие чувства, которые подобно природе прорастают в сердце и распускаются только тогда, когда отцветают, отдавая всю свою прелесть без остатка.
Какие бы изречения вы не использовали, как бы выразительно не пытались высказаться, самое главное – подарить любимому человеку то, что вы так долго берегли в своей душе. И даже не важно, как вы это сделаете, важно, что вы это сделаете, и тогда ваши чувства, наполненные всем прекрасным, что есть в мире, будут услышаны.
Источник
Романтическое приложение (Romance Is a Supplement)
Вместо люблю тебя, Сосэки Нацумэ сказал: Луна прекрасна.
Той ночью я вспомнил о нем.
Другие цитаты по теме
Музыкой. Рядом с ним я становлюсь музыкой.
I don’t know where we’re going and I don’t care,
Just as long as you’re here and the moon’s up there.
Если влюбленность — это праздник, на который тебя пригласили, то любовь — праздник внутри себя.
Рассмотрев прошедшие полдня, Велик стал разглядывать забор и дом генерала Кривцова. Он был уже лет пять влюблён в генеральскую дочь Машу Кривцову, девятилетнюю красивую девочку из его школы. Влюблён не любовью ещё, но тревожным, нежным и чистым предчувствием любви. Как будто первый утренний ветер тихо трогал цветы и листья, трогал и затихал. А цветы и листва покачивались и пели, не ведая, что этот слабый ветер — лишь первое движение несущейся сюда ревущей бури, несущей сюда поднятую со всей земли пыль, сорванный с неприбранной жизни сор и надёрганную из неё разную дрянь. Что буря быстро здесь будет, оборвёт листья, ударит по цветам горячим пыльным воздухом, задушит, ошеломит, закружит. И придёт настоящая взрослая любовь с её счастьями и несчастьями, неслыханной радостью и бестолочью, и враньём, скукой.
Что-то начинается, что-то заканчивается. Мне потребовалось 3 секунды, чтобы влюбиться, но перестать любить кого-то невозможно за 3 секунды.
Я и сам не подозревал, какими тонкими, крепкими, незримыми нитями было привязано моё сердце к этой очаровательной, непонятной для меня девушке.
Moonshine, moonshine moon,
The cow jumped over the moonshine moon,
Moonshine, moonshine moon,
I’ll love you tonight under the moonshine moon.
Источник
Записки эмигранта. Почему японцы не могут признаться друг другу в любви
О парадоксе застенчивых японцев рассказывает россиянка Татьяна Мухутдинова, которая почти год назад переехала в Токио.
Япония — очень необычная страна. Иностранцы, прожившие здесь годы, говорят, что не перестают удивляться. Я в стране девять месяцев и каждый день нахожу что-то новое. Например, об отношениях между мужчинами и женщинами только на днях узнала от японской подруги. Её парень сделал ей предложение, спросив очень завуалированно: «Хочешь ли ты строить любовь со мной?» Так завязался наш разговор о любви.
В японском языке, конечно, есть слова «я тебя люблю», но японцы редко используют эту фразу, потому что очень застенчивые. Вместо этого они говорят «Луна красивая» — это тоже признание в любви. Имеется в виду, что сегодня, когда ты со мной, луна особенно красива. При этом ответ «да-да, красивая» (казалось бы, логичный) трактуется либо как отказ, либо как то, что девушка не поняла, о чём идёт речь. Если девушка хочет ответить взаимностью, она должна сказать «Я могу умереть».
Эта необычная традиция признания в любви появилась благодаря известному японскому писателю Нацумэ Сосэки (его портрет раньше был изображён на тысячной купюре), который ещё в начале 20 века утверждал, что правильный перевод английской фразы «я тебя люблю» — это «луна красивая».
Ещё в японском языке есть очень специфические слова, касающиеся отношений, которых нет у нас. Например, «кабэдон» — это ситуация, когда девушка стоит спиной к стене, а парень облокачивается одной рукой на стену, при этом его рука находится рядом с её головой. Ещё одно такое слово — «аго куи» — это когда парень берёт девушку за подбородок, как правило, чтобы поцеловать.
Снова от стеснительности японцам сложно сделать предложение. Часто девушка может даже не понять, что это было именно оно. Например, распространены такие формулировки: «Хочешь ли ты готовить мне каждое утро?» Или: «Не согласишься ли ты стирать мои носки?» Или, как было в какой-то новелле — человек, рисующий мангу, спросил: «Не хочешь ли ты быть моей героиней?»
В первые годы совместной жизни многие японские пары осознанно заводят собаку как альтернативу ребёнку.
Однажды вижу такую картину: идут папа, мама и малыш, держась за край коляски. Ну, думаю, вышли на прогулку, взяли с собой коляску, чтобы катить ребёнка, когда он устанет, равняюсь с ними и понимаю, что это собачья коляска! Собака лежит, смотрит на улицу через специальное окошко, поэтому её и не было видно сначала. И таких колясок на улицах много.
Кошаче-собачья индустрия в Японии цветёт и пахнет. По городу встречаются магазины для животных, но намного чаще (и это бросается в глаза) можно увидеть ветеринарные клиники. Их очень много. На улице я вижу в основном маленьких или средних собак. Большие — редкость. Я заходила много раз в зоомагазины поглазеть. Там цены примерно от 200 000 до 1 000 000 йен (примерно 122 000 и 611 000 рублей соответственно по нынешнему курсу). Там же можно, например, купить специальное устройство, которое поиграет с вашим любимцем, пока вас нет дома.
Вот так японцы с лёгкостью демонстрируют безмерную любовь к животным, а к людям — скрывают.
Источник
НАЦУМЭ СОСЭКИ
Автор предисловия к книге — А.Семида. Почитайте о писателе, узнайте 9 его удивительных особенностей характера.
Нацумэ Сосэки (1867–1916) – признанный классик японской литературы, известный каждому жителю страны в буквальном смысле в лицо: на протяжении двадцати лет его портрет украшал самую расхожую денежную купюру Японии – в 1000 йен.
В 2017 году в стране с размахом отпраздновали 150-летие со дня рождения писателя: на Синдзюку в Токио открылся небольшой музей Сосэки, куда потянулись поклонники его творчества, а в город Мацуяма, где он преподавал английский язык в одной из местных школ (и где происходит действие его повести «Мальчуган»), Сосэки «вернулся» в качестве робота-двойника. Этого андроида создали ученые из университетов Токио и Осаки, чтобы популяризировать классика среди молодежи. К популяризации Сосэки приложил руку и другой культовый японский писатель, Харуки Мураками, который не раз признавался в интервью, что полагает Сосэки своим кумиром.
Кто же такой Нацумэ Сосэки и чем обусловлен его культовый статус в Японии?
Имея репутацию главного японского романиста, за свою недолгую литературную карьеру, которая продолжалась всего двенадцать лет, он успел написать пять романов («Ваш покорный слуга кот», «Сансиро», «Затем», «Врата» и «Сердце»), которые стали не просто визитной карточкой поколения, но и эталонной прозой, написанной современным японским языком.
Конечно, были еще повести, рассказы, стихи и критические работы. С одной стороны, может показаться, что это совсем немного для классика и литературного гиганта, как его называют в японской прессе. С другой, более наглядно о степени популярности Сосэки говорит то обстоятельство, что роман «Сердце» до сих пор является самым продаваемым в Японии классическим произведением. Именно в этом романе он описал малейшие движения японской души, с маниакальной настойчивостью начиная каждую главу с местоимения «я» – что было совершенно не принято в те времена.
Нацумэ Сосэки появился на свет в Токио, в семье некогда зажиточных горожан, у которых уже имелось пятеро детей. К тому моменту его родители были немолоды (матери сорок, отцу – пятьдесят три) и испытывали материальные трудности, не сумев вписаться в реалии нового времени. Они не были рады рождению очередного сына. В итоге мальчик ранние годы провел в приемных семьях, а в отчий дом вернулся уже подростком, что навсегда оставило след в его душе – причины неприкаянности его книжных протагонистов, по всей вероятности, следует искать в его детстве.
Родители дали ему имя Кинносукэ, куда входил иероглиф «деньги» – таким образом они хотели оградить сына от дурной судьбы, ведь он родился в несчастливый день обезьяны, и народное поверье сулило ребенку либо стать вором, либо прославиться. Позже писатель возьмет псевдоним Сосэки, что означает примерно «упрямец, который не хочет мириться с поражением».
Он получил классическое для своего времени образование: изучал китайский язык и литературу, в двадцать три года поступил в Токийский университет, на факультет английского языка и литературы. Еще в Первом лицее, в котором обычно учились будущие абитуриенты Токийского университета состоялась судьбоносная встреча Сосэки с поэтом Масаока Сики – главным реформатором японского стихосложения. Вслед за своим другом, которого он почитал также и как учителя, Сосэки начал делать первые шаги на литературном поприще, начав с поэзии – он писал как танка и хайку, так и стихи на китайском языке. Более того, долгие годы он сам считал себя именно поэтом, да и его дебютный сатирический роман «Ваш покорный слуга кот» (1905), высмеивающий современное японское общество, был опубликован в поэтическом журнале «Хототогису», который основал Масаока Сики.
После окончания Университета Сосэки преподавал английский язык в Мацуяма, а позже в Кумамото. В мае 1900 года Сосэки получил правительственную стипендию для изучения английской литературы и отправился в Великобританию, где провел два года, став свидетелем заката викторианской Англии и даже похорон королевы Виктории. Поездка эта много дала писателю, хоть и превратила его в убежденного англофоба. В 1907 году в предисловии к своей монографии по литературному критицизму «Бунгакурон», он написал: «Эти два года в Великобритании стали худшими в моей жизни. Среди английских джентльменов я чувствовал себя несчастным, будто побитый пес в стае волков». Кембридж оказался ему не по карману, и Сосэки принял решение учиться в Лондоне, где кроме общего курса по английской литературе и языку, брал частные уроки у шекспироведа Уильяма Джеймса Крейга (1843-1906). В итоге у Сосэки сложилось собственное представление об английском классике: так, он считал, что пьесы Шекспира не подходят для постановки на японской сцене в том виде, в каком они демонстрируются, к примеру, в театре «Глобус». Он настаивал, что для японской аудитории Шекспир должен быть интерпретирован выразительными средствами театра «Но» – и даже написал об этом небольшую монографию. Читателям будет любопытно познакомиться с «шекспировским циклом хайку», где в форме классических японских трехстиший он вывел свои ощущения от главных пьес Шекспира. На этом примере видно, что Сосэки не только испытывал колоссальное влияние западной литературы, как и другие писатели его эпохи, но и активно перерабатывал западный опыт для создания произведений в японском духе.
В Англии же он и застал смерть своего лучшего друга – Масаока Сики скончался от туберкулеза в 1902 году; к тому времени Сосэки не написал еще ни одного своего значительного произведения. Собственно, его прозаический дебют состоялся, когда Сосэки было уже тридцать восемь. До сих пор литературоведов удивляет тот факт, почему столь щедро одаренный человек не решился высказаться раньше. Профессиональным писателем Сосэки становится в 1907 году, когда покидает преподавательскую работу и начинает сотрудничать с издательством «Асахи». Один за одним выходят его романы, которые печатаются на страницах газеты «Асахи» по главам, как литературные «сериалы». Писатель обретает культовый статус; никакой другой прозаик Японии не удостоился такого количества литературной аналитики, как Сосэки.
Сосэки стал для японцев тем, кем стал Толстой для русской читающей публики. Он ставил перед японцами неудобные вопросы, которые до сих пор не утратили актуальности. Возможно ли сберечь свою индивидуальность под напором новых ценностей? Как принять западную культуру без ущерба для своей собственной? И что значит, в конце концов, быть японцем в этом меняющемся мире? Остается удивляться, что в России, где так трепетно относятся к японской культуре, Сосэки до сих пор не встал в один ряд с другими японскими классиками – от Кобо Абэ и Ясунари Кавабаты до Кэндзабуро Оэ и Харуки Мураками.
Будем надеяться, что эта книга, куда вошли ранее не издававшиеся на русском языке работы писателя – цикл миниатюр «Долгие дни», рассказы, хайку и повесть «Кусамакура» – заинтересуют читающую публику, а за его степенями и регалиями мы не перестанем видеть живого человека, обуреваемого слабостями и страстями. Возможно, этой же цели послужат девять фактов о Сосэки, которые хочется привести в заключение.
- Он был небольшого роста (159 сантиметров) и весил 53 килограмма.
2. Стандартное меню писателя долгие годы оставалось неизменным: на завтрак он предпочитал тост (видимо, по английской традиции), а на ужин – «сукияки» из говядины. Он не употреблял никакого алкоголя и любил сладкое: по слухам, в месяц он съедал четыре килограмма варенья.
3. Кот, который жил в семье Сосэки, носил – сюрприз! – кличку Кот, а собаку звали Гектор.
4. Имел привычку сжигать свои письма.
5. Всю жизнь жил в съемном жилье и в общей сложности переезжал семнадцать раз.
6. В двадцать девять лет женился по сговору на девушке по имени Кёко. У них было два сына и пять дочерей. Со своей женой он спал, привязывая ее тело к своему шнурком.
7. Сосэки первый в Японии профессиональный писатель, который работал за гонорары.
8. Любил творчество Достоевского и ощущал свою духовную близость к нему.
9. Мозг Сосэки хранится на медицинском факультете Токийского университета, а посмертная маска – в офисе издательства «Асахи» в Осаке. Писатель похоронен в Токио, на кладбище в районе Икэбукуро.
Из цикла «Долгие дни»
В первый день года
Я доел дзони и удалился было в кабинет, но тут приехали гости – несколько молодых людей. Один из них был облачен в сюртук. Судя по всему, в этой одежде из тяжелого сукна он чувствовал себя неловко, наверное, еще не привык к ней. Остальная компания была одета по-японски, но довольно-таки затрапезно, совсем не по-новогоднему, однако все дружно уставились на сюртук и из всех уст невольно вырвалось:
До крайности он нас всех удивил. Я тоже не удержался:
Сюртук достал белый носовой платок и вытер им лицо, в чем никакой надобности не было, затем жадно выпил новогоднее сакэ. Остальные набросились на выставленное на столике угощение.
Как раз в этот момент на рикше приехал Кёси. Он был в черном монцуки – кимоно с фамильными гербами — и черной же накидке хаори. Выглядело это, надо признаться, весьма старомодно.
— Раз у вас есть монцуки, вы, наверное, занимаетесь Но? — спросил я, на что Кёси ответил:
— Ну тогда, может, споете что-нибудь? – предложил я.
— Почему бы и не спеть? – ответил он.
Вдвоем с ним мы исполнили пьесу «Тобоку». Я учился всему этому довольно давно и с тех пор почти не упражнялся, поэтому то и дело сбивался, да и голос мой звучал как-то странно, даже мне самому это было заметно. Когда мы наконец кое-как закончили, слушатели единодушно объявили, что пел я просто ужасно, а Сюртук еще добавил — мол, и голос у меня какой-то неровный. При том, что все эти молодчики вообще ни бе ни ме в пении и просто не способны понять, кто хуже, кто лучше – Кёси или я! С другой стороны, никогда не стоит пренебрегать критикой, ведь и дилетант может посоветовать что-нибудь дельное. Так что я не решился осечь их словами: «Не мелите ерунды».
Тут Кёси сообщил, что недавно начал учится игре на барабане цудзуми. Тотчас вся честная компания, которая, как я уже говорил, ни бе ни ме в пении, принялась его упрашивать:
— Ну, ударьте в барабан, хоть разок. Мы просто должны это услышать…
— Ладно. Но в таком случае вы будете петь, — обратился ко мне Кёси.
Я, конечно, волновался, не представляя себе, что мы будем исполнять, но интересно же попробовать себя в чем-то новом, и я согласился:
Кёси тут же отправил рикшу за барабаном. Когда барабан доставили, Кёси попросил принести с кухни жаровню и стал сушить кожаную мембрану над потрескивающими углями. Все с удивлением наблюдали за его действиями. Я тоже был поражен столь жестоким способом сушки барабана.
— А это ему не повредит? – спросил я.
— Конечно, нет, — ответил Кёси и щелкнул пальцем по натянутой коже. Звук получился отличный: «Пум!»
— Пожалуй, хватит, — решил Кёси, и, отодвинув жаровню, принялся затягивать на барабане шнуры. Весьма утонченное зрелище: мужчина в черном, шнуры красные; все наблюдали за ним с восхищением.
Затем Кёси снял хаори и взял барабан.
— Погодите-ка, — попросил я. Мне хотелось обсудить всё в деталях, невозможно ведь предугадать, когда именно он будет бить в барабан.
Кёси любезно дал свои пояснения:
— Вот здесь я несколько раз крикну «хей-я», вот здесь ударю в барабан, так что начинайте.
Я ничего не понял, но на то, чтобы во всем разобраться досконально, потребовалось бы несколько часов. Так что делать нечего, оставалось только положиться на удачу.
Мы исполняли отрывок из пьесы «Хагоромо».
— «Окутана земля весенней дымкой»… — пропев примерно половину строки, я уже начал раскаиваться, что согласился: получалось у меня неважно. Голос звучал слабо. Я боялся резко повышать его – ведь мог нарушиться общий темп — и, решив делать это постепенно, продолжал петь довольно тихо. Вдруг Кёси как вскрикнет «хей-я», да как стукнет по барабану! Вот уж не ожидал от него такой прыти! Я-то считал, что возглас, сопровождающий пение, должен звучать мягко и протяжно, но в исполнении Кёси он прозвучал так громко и воинственно, что у меня зазвенело в ушах. Я тут же сбился, голос стал прерываться и заиграл какими-то странными переливами. Едва мне кое-как удавалось справиться с ним, понизив тон, как сидевший рядом Кёси опять что было мочи вскрикивал. С каждым его вскриком я пел все слабее и слабее, мой голос все больше дрожал, его почти не было слышно.
Компания начала хихикать. Я чувствовал себя полным дураком. И тут Сюртук не выдержал и громко расхохотался. Взглянув на него, я тоже не мог удержаться от смеха.
Когда мы наконец успокоились, меня вчистую раскритиковали. Больше всех издевался Сюртук. Кёси же только улыбнулся и волей-неволей закончил выступление один: сам стучал в барабан и сам пел. Затем, сказав, что ему нужно еще кое-куда заехать, подозвал рикшу и укатил.
Мои гости не переставали насмехаться надо мной и после отъезда Кёси. Даже жена присоединилась к ним. Всласть поиздевавшись надо мной, она начала расхваливать Кёси:
— Когда господин Такахама бил в барабан, он так красиво взмахивал рукавами! Даже нижнее кимоно можно было разглядеть. Ах, оно было такого чудесного цвета!
Сюртук с ней тотчас согласился.
А по мне так не было ровно ничего чудесного ни в цвете его рукавов, ни в том, как он ими взмахивал, ударяя в барабан!
Хурма
Есть одна девочка, ее зовут Кий-тян. У неё яркие глаза, нежная кожа, вот только щеки не играют румянцем, как, впрочем, у всех быстро растущих современных детей; цвет лица у нее может даже на первый взгляд показаться желтоватым. Как заметила однажды приходящая парикмахерша, это потому, что мать слишком уж нянчится с ней и не разрешает играть на улице. Раз в четыре дня ее мать непременно укладывает волосы в сложную старинную прическу — и это при том, что сейчас в моде простой пучок, а дочь называет исключительно «Кий-тян», всегда ласково. Кроме матери, в семье имеется еще и бабушка, которая тоже зовет внучку не иначе как «Кий-тян! Кий-тян!» Только и слышно целыми днями: «Кий-тян, пора идти на урок музыки! Кий-тян, не выбегай на улицу, не играй с соседскими детьми!»
И Кий-тян никогда не играет с другими детьми на улице. Впрочем, район здесь не очень-то фешенебельный. Напротив — лавка, где торгуют рисовым печеньем. Рядом живет черепичный мастер. Чуть дальше — дома башмачника и жестянщика. А отец Кий-тян служит в банке. Перед их домом растёт сосна. Зимой приглашают специального садовника, после которого весь небольшой сад оказывается засыпанным хвоей.
Когда Кий-тян возвращается из школы и не знает, чем себя занять, ей волей-неволей приходится играть на заднем дворе, где обычно мама с бабушкой сушат белье, а Ёси стирает. Сюда же перед Новым годом приходят мужчины с повязками на лбу и толкут в ступах рис для лепешек-моти. А еще здесь готовят и раскладывают по бочкам разного рода соленья.
На этом заднем дворе Кий-тян и возится — либо с матерью, либо с бабушкой, либо с Ёси. Бывает, что она приходит сюда и тогда, когда никого нет. В таких случаях она подбирается к низкой живой изгороди и сквозь нее подглядывает за тем, что делается в доме напротив.
В этом длинном одноэтажном доме живет несколько семей. Изгородь находится на самом верху бугра, который сразу за нею резко обрывается вниз, так что Кий-тян очень хорошо всё видно. И она по-детски веселится, наблюдая за обитателями дома. Каждый раз, когда работающий на военном производстве Тацу, обнажившись до пояса, усаживается, чтобы пропустить рюмочку, она тут же сообщает матери: «Пьёт сакэ!» А если плотник Гэмбо точит топор, она поспешно ставит о том в известность бабушку: «Что-то точит!» Словом, докладывает им обо всем, что видит внизу: «Ссорятся!», «Едят печёные бататы!»
Ёси тут же принимается громко хохотать. Мать и бабушка тоже весело смеются. А Кий-тян ликует – для нее нет больше радости, чем рассмешить их.
Когда Кий-тян занимается подглядыванием, порой ей попадается на глаза Ёкити, сынишка Гэмбо. В редких случаях они даже обмениваются словечком-другим. Однако надо знать Кий-тян и Ёкити, чтобы понять — найти общий язык им почти невозможно. Каждый раз их разговор заканчивается перебранкой. Ёкити снизу кричит: «Эй ты, бледная немочь!» — а Кий-тян, скорчив презрительную гримасу, огрызается сверху: «А ты сопляк! Голь перекатная!»
Как-то раз Ёкити разозлился и ткнул в нее палкой, а Кий-тян испугалась и убежала. В другой раз Кий-тян уронила вниз красивый обшитый шерстяной пряжей резиновый мячик, а Ёкити его подобрал и не хотел отдавать.
— Отдай! Перебрось мне, ну. — изо всех сил призывала она сверху, а Ёкити вертел мячик в руках и поглядывал на нее с явным чувством превосходства.
— Извинись! Попросишь прощения, тогда верну! — отвечал он.
— Еще неизвестно, кто у кого должен просить прощения! Ах ты вор! — закричала Кий-тян и с ревом бросилась к занятой шитьем матери. Та отнеслась к делу серьезно и отправила за мячом Ёси, однако мать Ёкити только пробормотала что-то вроде: «Мне очень жаль, извините…» — и мячик так и не вернулся к Кий-тян.
Через три дня после этого случая Кий-тян вышла на задний двор с большой красной хурмой в руках. Ёкити, как обычно, тут же оказался внизу, под бугром. Кий-тян со словами: «На! Это – тебе!» — просунула хурму сквозь изгородь.
Ёкити замер и, не сводя глаз с хурмы, злобно нахмурился:
— Это еще зачем? Не надо мне ничего!
— Ах, не надо? Ну и ладно, не надо так не надо! — И Кий-тян быстро убрала руку.
Тут Ёкити, бормоча что-то вроде: «Ты чего это? Ты чего? Сейчас как дам, будешь знать!» — подошел почти вплотную к подножию бугра.
— Так хочешь? — И Кий-тян снова просунула хурму сквозь изгородь.
— Кто ж такую не захочет? — сказал Ёкити, таращась на хурму снизу.
После того, как такой диалог повторился раз пять, Кий-тян со словами «Ну, тогда держи!» швырнула хурму вниз. Ёкити мгновенно схватил ее и, даже не очистив от налипшей грязи, впился зубами.
Мгновенно ноздри его раздулись и задрожали, толстые губы скривились. Он выплюнул откушенный кусок, глаза сузились от ненависти.
— Да она ведь терпкая! Ах, ты. — закричал он и швырнул хурму в Кий-тян. Хурма, пролетев над головой девочки, ударилась о стену кладовой.
— Обжора! Обжора! — закричала Кий-тян и убежала в дом. Вскоре оттуда послышался громкий смех.
Жаровня
Когда я открыл глаза, грелка, в обнимку с которой я лег вчера спать, оказалась совсем холодной. Через стеклянные двери был виден край крыши и небольшой кусок тяжелого, как свинец, неба. Боль в желудке поутихла. Собравшись с духом, я встал с постели — было холоднее, чем я предполагал. Под окном по-прежнему белел выпавший накануне снег.
В ванной поблескивал лед, кран примерз и не поворачивался. Я кое-как обтёрся едва тёплой водой и, пройдя в столовую, налил себе чаю. Тут заплакал наш двухлетний ребёнок. Вчера он проплакал весь день. Да и позавчера тоже. Когда я пытался выяснить у жены, что с ним такое, она отвечала, что ничего особенного, просто холодно.
Ну что тут скажешь? Действительно, он, скорее, хныкал, не было похоже, что у него что-то болит или ему неудобно. Однако не мог же он плакать просто так, наверняка что-то его беспокоило. Когда он плачет, меня тоже всегда охватывает беспокойство. Правда, порой меня это раздражает. Хочется пойти и задать ему хорошую трепку, но я сдерживаюсь, он ведь совсем еще маленький. Он плакал несколько дней кряду, при мысли о том, что и сегодня будет то же самое, настроение у меня окончательно испортилось.
В последнее время из-за проблем с желудком я не завтракал, так что, прихватив с собой чашку с чаем, сбежал к себе кабинет.
Пока я согревался, держа руки над жаровней, ребенок всё плакал. Скоро мои ладони так нагрелись, что от них повалил пар. Однако и спине, и плечам было ужасно холодно. Особенно сильно озябли ноги, аж до боли. Поэтому я старался не шевелиться. Стоило чуть двинуть рукой, как она невольно касалась чего-нибудь холодного. Ощущение не из приятных – как будто натыкаешься на что-то острое. Я не решался даже повернуть голову: прикосновение холодного воротника к шее тоже было невыносимо.
Съежившись, я сидел посередине своего просторного рабочего кабинета, а холод подступал ко мне со всех сторон. Пол в кабинете дощатый и естественнее было бы сидеть на стуле, но я постелил себе коврик и воображал, будто сижу на обычной циновке. Впрочем, коврик был маловат, и вокруг поблескивали гладкие доски пола. Я сидел неподвижно, уставившись на эти доски, а ребенок всё плакал и плакал. Я никак не мог заставить себя взяться за работу.
Тут пришла жена – ей зачем-то понадобились часы — и сказала, что опять идет снег. А я и не заметил, когда он пошел. Безжалостный и холодный, он тихо, неспешно падал с мутного безветренного неба.
— Сколько мы заплатили за уголь в прошлом году, когда болел ребёнок и мы всё время топили печку?
— За месяц вышло двадцать восемь йен.
Услышав ответ жены, я отказался от мысли поставить в гостиной печку. Пусть себе валяется в кладовой.
— Послушай, неужели нельзя как-то успокоить ребенка?
Она посмотрела на меня так, что я понял – надо смириться.
— О-Маса очень уж мучается животом, может, пригласить доктора Хаяси, чтобы осмотрел ее?
Я знал, что О-Маса уже несколько дней не встает с постели, но не думал, что ей так плохо.
— Да, лучше побыстрее вызвать врача, — поддержал я, жена кивнула и вышла, забрав часы. Задвигая перегородку, она сказала, что в комнате и впрямь жуть как холодно.
Я закоченел, и работать очень уж не хотелось. Хотя, если честно, работы была тьма-тьмущая. Предстояло написать очередной текст для журнала. Прочесть несколько рассказов, принесенных мне одним малоизвестным молодым автором. Составить отзыв на работу другого автора, рассчитывающего на публикацию в журнале. На краю стола громоздились книги, которые я должен был прочесть за последние месяцы, но так и не удосужился это сделать. Как только я садился за стол, полный решимости взяться за дело, ко мне обязательно кто-нибудь приходил. Всем постоянно от меня что-то надо. Ещё и желудок болел. Правда, сегодня, к счастью, хоть с этим-то все в порядке. Вот только слишком холодно и не хочется отрываться от жаровни.
Тут к дому подкатила машина. Зашла служанка и доложила, что приехал господин Нагасава. Не отходя от жаровни, я поднял глаза на вошедшего Нагасаву и сказал, что замерз и не могу двигаться. Нагасава вытащил из-за пазухи пачку писем и зачитал их мне. Поскольку сегодняшнее пятнадцатое число приходилось на Новый год по старому календарю, письма содержали просьбы «войти в положение», помочь — и всё в том же роде. Как всегда, мы обсудили денежные дела. После двенадцати Нагасава ушел.
Я по-прежнему ужасно страдал от холода. Подумав, что взбодрюсь, если приму горячую ванну, взял полотенце и вышел в прихожую. Там я наткнулся на Ёсиду, вопрошавшего: «Есть кто-нибудь дома?». Я провел его в гостиную, долго выслушивал его рассказы о жизненных трудностях, в конце концов, он даже расплакался. Из глубины дома доносился какой-то шум, слышались голоса — очевидно, пришёл доктор. Когда Ёсида в конце концов ушёл, опять заплакал ребёнок. Наконец мне удалось принять ванну.
После ванны мне впервые стало тепло. Воспрянув духом, я вернулся в дом и прошёл в кабинет. Там уже горел свет и шторы были опущены. В жаровне тлел новый уголь. Я плюхнулся на сиденье.
И тут вошла жена:
— Ты как, совсем, небось, замерз?
Она поставила передо мной пиалу с горячей лапшой. Я спросил, как себя чувствует О-Маса, жена ответила, что у нее, вероятно, аппендицит. Взяв пиалу с лапшой, я сказал, что, если дела так плохи, придётся класть её в больницу. «Да, скорее всего», — согласилась жена и вышла в гостиную.
Сразу стало тихо. Настоящий снежный вечер. Плачущий ребёнок, судя по всему, заснул. Сидя под яркой лампой и прихлёбывая обжигающую собу, я слушал, как потрескивает огонь, смотрел на дрожащие среди пепла красные язычки пламени. Иногда угольки вдруг начинали светиться голубоватым светом. Глядя на огонь, я вдруг впервые за этот день ощутил тепло. И минут пять, не отрываясь, смотрел на постепенно белевшую кучку пепла…
Лондонские впечатления писателя в этих миниатюрах:
Мечты о тепле
Ветер ударил в стену высокого дома, но, как я и предполагал, проникнуть внутрь ему не удалось, поэтому, изогнувшись, он изменил направление и обрушился вниз, на мостовую. Я шел по улице, придерживая рукой цилиндр. Неподалеку стоял кэб, поджидая седоков. Заметив, что кэбмен наблюдает за мной с козел, я вознамерился было отпустить цилиндр и выпрямиться, но как раз в этот момент кэбмен поднял вверх указательный палец. На их языке это означает: «Подвезти?». Я прошел мимо. Кэбмен сжал руку в кулак и принялся с силой бить себя в грудь. Глухие звуки ударов доносились до меня даже после того, как я отошел от него на приличное расстояние. Так лондонские кэбмены согреваются.
Я все же мимоходом оглянулся на него: из-под нахлобученной на голову облезлой жесткой шляпы торчат тронутые сединой густые волосы; спина обтянута грубым коричневым пальто, будто сшитым из одеяла; высоко отставленный локоть правой руки образует с плечом прямую линию; и только слышится равномерный стук сердитого кулака, бьющего в грудь. Словно работает какой-то механизм.
Я пошел дальше. Меня все обгоняли. Даже женщины. Придерживая юбки, они стремительно неслись вперед и так лихо стучали высокими каблуками, что, казалось, те того и гляди отвалятся. У всех без исключения прохожих были такие лица, словно никто из них не ожидал ничего хорошего. Мужчины смотрели только вперед и женщины, не глядя по сторонам, стремились каждая к своей цели; губы плотно сжаты, брови нахмурены. Их лица, с торчащими вперед носами, казались излишне рельефными. Люди двигались в строго заданном направлении. Создавалось впечатление, что находиться на улице выше их сил и они стараются побыстрее оказаться под крышей, словно одна минута промедления могла лечь позорным пятном на всю их жизнь.
Медленно прогуливаясь по английской столице, я чувствовал себя не в своей тарелке. Между крышами с востока на запад узкой лентой тянулось небо: когда-то, наверное, оно было огромным, но со временем его перегородили ряды торчащих отвесными скалами зданий. По утрам оно было мышино-серым, а днем приобретало темно-коричневый оттенок. Дома же неизменно оставались пепельно-серыми. Они бесцеремонно громоздились по обеим сторонам улицы, будто пытаясь заслонить ее от изрядно надоевших им теплых солнечных лучей. Эти дома превратили некогда обширное пространство в тесное мрачное ущелье: ко вторым этажам пристраивались третьи, над третьими возводились четвертые, и солнечные лучи не могли проникнуть сюда с высокого неба. А на самом дне ущелья копошились почерневшие, озябшие людишки. И я был самой медлительной частичкой этой движущейся темной массы.
Загнанный в теснину и лишенный возможности вырваться ветер настойчиво прочесывал дно города, словно пытался вычерпать его. Черные человеческие фигуры разбегались в стороны, как мелкие рыбешки, сумевшие выскользнуть из сетей. Даже меня, как бы медленно я ни двигался, ветер загнал в конце концов в какое-то здание.
Пройдя по длинному извилистому коридору, я поднялся на несколько лестничных пролетов вверх и увидел перед собою массивную дверь на пружине. Едва я нажал на нее, как она бесшумно подалась назад и я оказался на просторном балконе. В глазах зарябило от яркого света. Оглянувшись, я обнаружил, что дверь уже закрылась. На балконе было по-весеннему тепло. Я немного поморгал, чтобы глаза привыкли к свету, затем огляделся по сторонам. Повсюду были люди. Много людей. Они сидели смирно, никто никуда не торопился. На всех лицах было написано спокойствие, ни на одном я не заметил выражения напряженности. Никого не смущала необходимость сидеть в тесноте, бок о бок с другими. Наоборот, между ними царила полная гармония.
Я поднял глаза. Громадный плафон услаждал взор ярким многоцветьем, ошеломлял блеском позолоты.
Впереди были перила. За перилами не было ничего. Яма. Подойдя поближе, я вытянул шею и осторожно заглянул в нее. Далеко внизу кишели крошечные человечки, словно нарисованные на картине. Их было много, но тем не менее каждый из них виделся очень отчетливо. Так вот, оказывается, что это такое — «море людское». На самом дне ямы красивыми рядами мелких разноцветных чешуек копошились ярко окрашенные фигурки — белые, черные, желтые, голубые, фиолетовые, красные… Словно рябь на морской глади.
Вдруг это копошенье прекратилось, и весь зал, от громадного плафона до далекого дна, разом погрузился во тьму. Многотысячная толпа в один миг утонула во мраке, никто даже пикнуть не успел. Воцарилась мертвая тишина, тьма словно отвергала само существование всех присутствующих.
Но еще миг — и где-то далеко на дне возник тускло светящийся прямоугольник. Я было подумал, что у них там просто что-то не заладилось с тьмой, но прямоугольник постепенно приобретал все более отчетливые очертания, резко выделяясь из общего мрака. Когда я осознал, что действительно вижу свет, мне удалось в его туманной глубине разглядеть какие-то непрозрачные цветовые пятна: желтое, лиловое и темно-синее.
Спустя некоторое время желтое и лиловое пришли в движение. Напряженно, до боли в глазах, изо всех сил стараясь не мигать, я вглядывался в движущиеся пятна. Пелена перед глазами мгновенно рассеялась. Вдали в теплых солнечных лучах засверкала морская гладь, а перед ней, на зеленой траве возникли две ясно различимые фигуры — прекрасный мужчина в желтом облачении и прекрасная женщина в лиловых одеждах с длинными тянущимися по траве рукавами. Женщина опустилась на мраморную скамью под оливковым деревом, а мужчина встал рядом и устремил на нее взгляд. Тут, влекомая теплым южным ветром, откуда-то из-за моря донеслась тихая протяжная мелодия.
И в верхней части ямы и внизу что-то зашуршало, зашелестело. Значит, эти люди вовсе никуда не исчезли. Просто, сидя во тьме, они предавались мечтам о теплой Греции.
Мои впечатления
Выйдя из дома, я обнаружил перед собой прямую широкую улицу. Встав посередине, посмотрел по сторонам: вокруг были безликие четырёхэтажные здания одного и того же цвета. И эта сторона улицы, и противоположная настолько неотличимы друг от друга, что пройдя два-три квартала и вернувшись назад, найти дом, из которого ты вышел, не представляется возможным. Вот такой странный город.
Вчера вечером я лег спать под убаюкивающий перестук вагонных колес. Потом, уже после десяти, я словно во сне мчался сквозь тьму, под топот копыт и звон колокольчиков. Перед глазами проносились вереницы красивых уличных огней. Больше я не видел ничего. Вижу только теперь.
Некоторое время я стоял на этой странной улице, озираясь по сторонам, потом решился двинуться налево и, пройдя до конца квартала, оказался на перекрёстке. Постаравшись хорошенько запомнить дорогу назад, свернул направо и вышел на улицу, которая была ещё шире предыдущей. По этой улице неслось множество экипажей. И все везли на своих крышах людей. Экипажи были разных цветов — красные, жёлтые, зелёные, коричневые, тёмно-синие. Они катились бесконечной вереницей, обгоняя меня и исчезая вдали. Я напряженно вглядывался вперед, но не мог различить, где же заканчивается этот пестрый поток. Оглянулся назад — там тоже клубились разноцветные тучи экипажей.
Я остановился и стал размышлять: откуда и куда везут они людей — но почти в тот же самый миг сзади на меня, сильно толкнув в спину, налетел какой-то высокий мужчина. Я подался было вправо, но наткнулся на другого высокого мужчину.
И слева было то же самое. А на того мужчину, который меня толкнул, уже вовсю напирали сзади. Всё это происходило в полном молчании. И при том все стихийно двигались вперёд.
Тогда-то я впервые понял, что значит – «утонуть в людском море». Где это море кончалось, разобрать было нельзя. Между тем, оно казалось чрезвычайно спокойным, вот только выбраться из него невозможно. Повернешься направо — всё забито людьми. Посмотришь налево – то же самое. Оглянешься назад – народу тьма-тьмущая. И все размеренно движутся в одном направлении. Как будто все эти люди, всё это бесчисленное множество темнеющих впереди голов, объединены общей судьбой, которая и заставляет их неуклонно шагать в ногу.
Мне невольно вспомнился дом, из которого я только что вышел. Наверное, меня унесло уже достаточно далеко от тех однообразных одинакового цвета четырехэтажных зданий, от той странной улицы. Меня охватило беспокойство: куда же повернуть, в какую сторону идти, чтобы вернуться назад. И даже если удастся найти дорогу обратно — нет никакой надежды, что я узнаю, который из домов мой. Вчера я видел только его темный силуэт на темном же фоне.
Чувствуя себя одиноким и потерянным, толкаемый со всех сторон высокими людьми, я поневоле свернул сначала на одну улицу, потом на другую, третью… И каждый раз, когда я сворачивал, у меня возникало ощущение, что я всё больше и больше отдаляюсь от вчерашнего темного дома. Затерянный среди этих людей, которых было так много, что мутнело в глазах, я вдруг испытал непередаваемое чувство одиночества.
Тут я выбрался на пологий склон. Внизу было что-то вроде площади, к которой стекались несколько широких улиц. Человечья волна, до сих пор двигавшаяся единым потоком, скатывалась вниз по склону, сливалась с другими такими же волнами, набегавшими с разных сторон, и вовлекалась в общее медленное движение по кругу.
Спустившись вниз, я увидел крупных каменных львов. Они были тёмно-серыми. С довольно тонкими хвостами и непомерно большими, размером с большую бочку, головами, украшенными косматыми гривами. Вытянув вперед передние лапы, они дремали, не обращая внимания на набегающие на них людские волны. Львов было двое. Лежали они на пьедестале, выложенном брусчаткой. А из центра этого пьедестала вздымалась мощная медная колонна.
Стоя посреди безмолвно колеблющегося людского моря, я поднял глаза и посмотрел на колонну. Насколько хватало глаз, стояла она высоко и прямо. Над ней простиралось огромное небо. Колонна словно вонзалась в самый его центр. И было неясно, что находится на самом ее верху.
Подхваченный волной, я вновь свернул на какую-то неизвестную мне улицу. Спустя некоторое время обернулся и увидел – на самом верху колонны, издалека казавшейся тонким шестом, застыл маленький человечек, один-одинёшенек.
Источник