Меню

Ты вселенную держишь как бусу

Мкртчян Левон: Анна Ахматова и армянская поэзия. «Сладко ль ужинал, падишах. «

Анна Ахматова и армянская поэзия

«Сладко ль ужинал, падишах. «

Поэты умеют предугадывать время, предсказывать свои судьбы, зачастую, увы, нелегкие, а то и трагические. Счастливых предсказаний и благополучных судеб у поэтов, как правило, не бывает. Поэтами становятся лишь те из пишущих стихи, слова которых рождаются в горниле жестоких жизненных испытаний. За слово расплачиваются жизнью. Время, в которое довелось жить Ахматовой, было, может быть, наиболее из всех времен трагическим. «Без палача и плахи поэту на земле не быть», — писала Ахматова в середине 30-х годов. Многие стихотворения Ахматовой «о времени и о себе» не печатались. Она не могла хранить свои политические стихотворения даже в рукописях. «Услышав как-то от Анны Андреевны, — вспоминает И. Меттер, — что цикл ее стихов «Реквием» написан в тридцатых годах, я спросил:

— Как же вам удалось сохранить сквозь все тяжкие годы запись этих стихов?

— А я их не записывала. Я пронесла их через два инфаркта в памяти.»

В памяти хранила Ахматова и «Подражание армянскому», единственный, пожалуй, случай, когда она прямо обратилась к иноязычному тексту, чтобы сказать о своем горе и горе миллионов матерей, дети которых были репрессированы.

Во сне одна овца
Пришла ко мне с вопросом:
«Бог храни твое дитя,
Был ли вкусен мой ягненок?» —

сказано у Туманяна (перевод подстрочный). Ахматова, оттолкнувшись от этих строк, написала свое стихотворение:

Я приснюсь тебе черной овцою
На нетвердых, сухих ногах,
Подойду, заблею, завою:
«Сладко ль ужинал, падишах?
Ты вселенную держишь, как бусу,
Светлой волей Аллаха храним.
И пришелся ль сынок мой по вкусу
И тебе, и деткам твоим?»

чтобы назвать стихотворение «Подражанием армянскому». Но оно потому так и названо, что Ахматова имела в виду не только Туманяна, но и армянскую историю, армянскую судьбу. Отсюда и падишах, держащий вселенную, как бусу, и пожирающий детей. Любопытно, что Вяч. Иванов, говоря о стихотворении Г. К. Честертона «Лепанто» и о том, каким смехом смеется стамбульский султан («Смех его, знак радости, предвестник беды, Колеблет черный лес, лес его бороды, Изгибает полумесяцем кроваво-красный рот»), вспоминает Ахматову и ее «Подражание армянскому»: «По ее словам, при всем ее постоянном интересе к Востоку восточная поэзия оставалась ей далекой, потому что в ней она не видела знакомого ей юмора. Смех султана в «Лепанто» — примерно того начала, которое противоположно европейскому юмору и как бы поясняет мысль Ахматовой. В ее «Подражании армянскому» она сама спрашивает такого восточного повелителя, с которым не пошутишь по-европейски:

Сладко ль ужинал, падишах?

Светлой волей Аллаха храним. «

Образ Армении, должно быть, сложился у Ахматовой не без влияния Мандельштама. Его поэзии:

Слепорожденная бирюза —
Все не прочтет пустотелую книгу
Черной кровью запекшихся глин.

В мае 1960 года Ахматова прочла «Подражание армянскому» Л. Чуковской. «Время было страшное, потому и стихи страшные», — сказала Анна Андреевна». И чтобы жить в страшное время, Анна Ахматова вынуждена была заниматься переводами, хотя переводить не любила. В 1936 году в седьмом номере журнала «Звезда» было опубликовано в переводе Ахматовой стихотворение армянского поэта Даниэла Варужана «Первый грех». Николай Любимов говорил мне, что друзья Ахматовой обрадовались стихотворному переводу, подписанному ее именем. Они восприняли публикацию перевода как свидетельство реабилитации имени Ахматовой, стихи которой не печатали с 1925 года! В том же 1936 году Ахматова работала над переводами стихов другого армянского поэта — Егише Чаренца. Ахматова в разные годы переводила с армянского и стихотворения Аветика Исаакяна, Ваана Терьяна, Маро Маркарян. И хотя с армянского переведено не так много, Ахматова, как вспоминает А. Найман, говорила, что «одни, как Пастернак, «предаются Грузии». она же «всегда дружила с Арменией». С точки зрения литературной конъюнктуры 30-х годов Ахматова взялась переводить явно «невыгодных» поэтов, но поэтов выдающихся. Само имя западноармянского поэта Даниэла Варужана было тогда не в чести, так как при одном упоминании его имени возникала раздражающая власти тема геноцида армян в Турции — Варужан был арестован турецкими властями 11 апреля 1915 года и через два дня, 13 апреля, был убит без суда и следствия. Перевод стихотворения Варужана предназначался, по всей вероятности, для «Антологии армянской поэзии», которая готовилась в начале 30-х годов и должна была выйти в свет в 1936 году под редакцией М. Горького. Рукопись была совершенно готова к печати. Сохранилось неиспользованное оформление, выполненное выдающимся графиком и живописцем Акопом Коджояном. Но в 1936 году антологию задержали и, «обогатив» ее стихами о Сталине, издали в 1940 году. И не под редакцией Горького, а под редакцией С. С. Арутюняна и В. Я. Кирпотина. Перевод Ахматовой «выпал» из антологии и впервые после журнальной публикации был издан в 1979 году. Не могли быть опубликованы в названной антологии и переводы Ахматовой из Егише Чаренца, репрессированного в 1937 году (умер 29 ноября 1937 года в ереванской тюрьме).

языке Аветика Исаакяна и Егише Чаренца. Невышедший сборник Чаренца был подписан к печати 28 июня 1936 года Георгием Шенгели, работавшим тогда редактором в Гослитиздате. Шенгели был издательским редактором. Внештатным редактором по просьбе Чаренца (июль 1935 года) был назначен Игорь Поступальский. «Я очень благодарен тебе, — писал редактору сборника Чаренц, — за то, что ты привлек к переводу Анну Ахматову. Для меня переводы этой большой, давно известной русской поэтессы — большая радость, тем более, что они как будто очень верны? Пожалуйста, при случае передай ей мою благодарность. Я и сам написал бы ей, да пока как-то неудобно. Спасибо!» Как явствует из письма, Чаренц читал переводы Ахматовой и одобрил их. В середине 50-х годов Ахматова перевела ряд новых стихотворений Чаренца. Переводы были опубликованы в 1956 году в однотомнике поэта «Избранное» (М., 1956). Однако один из переводов, стихотворение Чаренца «Газелла моей матери», был опубликован в «Литературном Ленинграде» 29 сентября 1936 года. Публикуя перевод, Ахматова сопроводила его примечанием: «Гонорар за перевод этого стихотворения прошу перевести в фонд помощи женам и детям героического испанского народа, мужественно борющегося против фашистов за свободу и независимость своей страны. А. Ахматова». В названии стихотворения Чаренца «Газелла моей матери» опущено в газетной публикации слово «газелла». Публикуя его в 1936 году, Ахматова, должно быть, думала еще и о себе как о матери, и о своем сыне Л. Н. Гумилеве, которого вместе с мужем Ахматовой Н. Н. Пуниным арестовали 27 октября 1935 года. Ахматова, как мне представляется, не могла не думать о себе и сыне, когда переводила такие, например, строки:

Ты помнишь сына, давно ушедшего от тебя,
Куда он ушел тогда, любимая мать моя?
И где он живет теперь, он жив или умер давно?
В какие двери стучит, любимая мать моя.

На грудь и руки твои, любимая мать моя.

И разве не близки Ахматовой ее переводы из Исаакяна?

От жгучего горя сердце мертво,
И жизни моей иссяк родник.

Только б скорби моей не узнала мать.

Ахматова перевела еще одно стихотворение армянского поэта о матери «Мне сказали: «Давно умерла твоя мать. «.

. Но я знаю, меня не покинула ты:

Каждый миг сострадая, печалясь, любя,
В вечном страхе, в тоске, не жалея себя,
Смотришь, сына всем сердцем храня,
На меня устремляешь свой взор, не дыша,

Мать родимая, свет мой, душа.

В своих переводах Ахматова, как правило, строго следовала оригиналу, однако в данном случае в стихотворении «Мне сказали. » она добавила от себя слова, подсказанные ей ее материнскими чувствами: «В вечном страхе, в тоске, не жалея себя. сына всем сердцем храня». Можно сказать, она писала о себе, о своем вечном страхе.

Переводы Ахматовой, хотела она того или нет, отмечены печатью времени и в целом ряде случаев близки ее собственным переживаниям. Тигран Хзмалян обратил мое внимание на характерность ряда изменений в ахматовском переводе стихотворения Чаренца «В подвале Зимнего дворца» (написано в 1929 году и посвящено декабристам, которых лицемерно допрашивал сам царь). У Чаренца царь, «заострив усы, с холодной улыбкой ледяной сжимал их дрожащие пальцы». У Ахматовой: «Он им с улыбкой ледяной жал руки в страшный час». В переводе исчезли «усы». Они могли вызвать слишком опасные ассоциации со Сталиным. Многие, как и Ахматова, называли Сталина «Усачом». Ахматова очень бережно относилась к переводимым стихам, к букве и духу подлинника. Но отделывая переводы, освобождалась от сковывающего влияния на свободу и естественность русского стиха каких-то слов, каких-то деталей оригинала. Оригинал — это ведь еще и колодки, которые не должны ощущаться в хорошем переводе. Хороший перевод он и сам по себе оригинал. В переводе стихотворения Исаакяна «Извивается дорога. » во второй строфе у Ахматовой было:

Читайте также:  Метро вселенная последний поход

Ах, дорога к пасти смерти

В пустыре я без могилы,
Море плачет надо мной.

Насколько это близко оригиналу, можно судить по подстрочнику:

Ах, дорога у пасти смерти

В пустынях без могилы (я),
Море плачет надо мной.

В черновой редакции почти что слепок с оригинала, это-то и не устраивало Ахматову. Строфа была переделана:

Я — мертвец, и у дороги

Море плачет надо мной.

Ахматова переводила стихи стихами. А метод копирования оригинала неплодотворен и неприемлем. В копиях всегда недостает воздуха, нет естественности. А в поэзии воздух и естественность — прежде всего. И в этом тоже один из уроков творчества Ахматовой и, в частности, ее переводов с армянского.

Судя по письмам Ваана Терьяна, он был увлечен стихами ранней Ахматовой. В письме 1916 года он писал Нвард Туманян: «Я люблю эту поэтессу — полюби ее и ты, она достойна любви — нашей и любителей искусства». Эти слова Терьяна словно бы обращены к молодым читателям современной Армении, к ее молодым поэтам. Я бы хотел, чтобы для всех нас русская поэзия Анны Ахматовой стала частью армянской культуры, армянской поэзии.

Источник

Текст книги «Избранное»

Автор книги: Анна Ахматова

Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия

Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

ДАНТЕ

Il mio bel San Giovanni.

Dante[5] 5
Мой прекрасный Сан-Джованни. Данте (итал.).

Он и после смерти не вернулся
В старую Флоренцию свою.
Этот, уходя, не оглянулся,
Этому я эту песнь пою.
Факел, ночь, последнее объятье,
За порогом дикий вопль судьбы.
Он из ада ей послал проклятье
И в раю не мог ее забыть, –
Но босой, в рубахе покаянной,
Со свечой зажженной не прошел
По своей Флоренции желанной,
Вероломной, низкой, долгожданной…

ТВОРЧЕСТВО

Бывает так: какая-то истома;
В ушах не умолкает бой часов;
Вдали раскат стихающего грома.
Неузнанных и пленных голосов
Мне чудятся и жалобы и стоны,
Сужается какой-то тайный круг,
Но в этой бездне шепотов и звонов
Встает один, все победивший звук.
Так вкруг него непоправимо тихо,
Что слышно, как в лесу растет трава,
Как по земле идет с котомкой лихо…
Но вот уже послышались слова
И легких рифм сигнальные звоночки, –
Тогда я начинаю понимать,
И просто продиктованные строчки
Ложатся в белоснежную тетрадь.

«Я знаю, с места не сдвинуться…»

Я знаю, с места не сдвинуться
От тяжести Виевых век.
О, если бы вдруг откинуться
В какой-то семнадцатый век.

С душистою веткой березовой
Под Троицу в церкви стоять,
С боярынею Морозовой
Сладимый медок попивать,

А после на дровнях в сумерки
В навозном снегу тонуть…
Какой сумасшедший Суриков
Мой последний напишет путь?

«Годовщину последнюю празднуй…»

Годовщину последнюю празднуй –
Ты пойми, что сегодня точь-в-точь
Нашей первой зимы – той, алмазной –
Повторяется снежная ночь.

Пар валит из-под царских конюшен,
Погружается Мойка во тьму,
Свет луны как нарочно притушен,
И куда мы идем – не пойму.

Меж гробницами внука и деда
Заблудился взъерошенный сад.
Из тюремного вынырнув бреда,
Фонари погребально горят.

В грозных айсбергах Марсово поле,
И Лебяжья лежит в хрусталях…
Чья с моею сравняется доля,
Если в сердце веселье и страх.

И трепещет, как дивная птица,
Голос твой у меня над плечом.
И внезапным согретый лучом,
Снежный прах так тепло серебрится.

ПАМЯТИ БОРИСА ПИЛЬНЯКА

Все это разгадаешь ты один…
Когда бессонный мрак вокруг клокочет,
Тот солнечный, тот ландышевый клин
Врывается во тьму декабрьской ночи.
И по тропинке я к тебе иду.
И ты смеешься беззаботным смехом.
Но хвойный лес и камыши в пруду
Ответствуют каким-то странным эхом…
О, если этим мертвого бужу,
Прости меня, я не могу иначе:
Я о тебе, как о своем, тужу
И каждому завидую, кто плачет,
Кто может плакать в этот страшный час
О тех, кто там лежит на дне оврага…
Но выкипела, не дойдя до глаз,
Глаза мои не освежила влага.

ПОДРАЖАНИЕ АРМЯНСКОМУ

Я приснюсь тебе черной овцою
На нетвердых, сухих ногах,
Подойду, заблею, завою:
«Сладко ль ужинал, падишах?
Ты Вселенную держишь, как бусу,
Светлой волей Аллаха храним…
И пришелся ль сынок мой по вкусу
И тебе и деткам твоим?»

«Мне ни к чему одические рати…»

Мне ни к чему одические рати
И прелесть элегических затей.
По мне, в стихах все быть должно некстати,
Не так, как у людей.

Когда б вы знали, из какого сора
Растут стихи, не ведая стыда,
Как желтый одуванчик у забора,
Как лопухи и лебеда.

Сердитый окрик, дегтя запах свежий,
Таинственная плесень на стене…
И стих уже звучит, задорен, нежен,
На радость вам и мне.

СТАНСЫ

Стрелецкая луна.
Замоскворечье. Ночь.
Как крестный ход идут
Часы Страстной недели.
Мне снится страшный сон.
Неужто в самом деле
Никто, никто, никто
Не может мне помочь?

В Кремле не надо жить.
Преображенец прав.
Здесь древней ярости
Еще кишат микробы:
Бориса дикий страх,
И всех Иванов злобы,
И Самозванца спесь –
Взамен народных прав.

«Уложила сыночка кудрявого…»

Уложила сыночка кудрявого
И пошла на озеро по воду,
Песни пела, была веселая,
Зачерпнула воды и слушаю:
Мне знакомый голос прислышался,
Колокольный звон
Из-под синих волн,
Так у нас звонили в граде Китеже.
Вот большие бьют у Егория,
А меньшие с башни Благовещенской,
Говорят они грозным голосом:

«Ах, одна ты ушла от приступа,
Стона нашего ты не слышала,
Нашей горькой гибели не видела.
Но светла свеча негасимая
За тебя у престола Божьего.
Что же ты на земле замешкалась
И венец надеть не торопишься?
Распустился твой крин во полунощи,
И фата до пят тебе соткана.
Что ж печалишь ты брата-воина
И сестру – голубицу-схимницу,
Своего печалишь ребеночка. »

Как последнее слово услышала,
Света я пред собою невзвидела,
Оглянулась, а дом в огне горит.

«И вот, наперекор тому…»

В лесу голосуют деревья.

И вот, наперекор тому,
Что смерть глядит в глаза, –
Опять, по слову твоему,
Я голосую за:
То, чтоб дверью стала дверь,
Замок опять замком,
Чтоб сердцем стал угрюмый зверь
В груди… А дело в том,
Что суждено нам всем узнать,
Что значит третий год не спать,
Что значит утром узнавать
О тех, кто в ночь погиб…

КЛЕОПАТРА

Покрыла сладостная тень.

Уже целовала Антония мертвые губы,
Уже на коленях пред Августом слезы лила…
И предали слуги. Грохочут победные трубы
Под римским орлом, и вечерняя стелется мгла.
И входит последний плененный ее красотою,
Высокий и статный, и шепчет в смятении он:
«Тебя – как рабыню… в триумфе пошлет пред собою…»
Но шеи лебяжьей все так же спокоен наклон.

А завтра детей закуют. О, как мало осталось
Ей дела на свете – еще с мужиком пошутить
И черную змейку, как будто прощальную жалость,
На смуглую грудь равнодушной рукой положить.

И дряхлый пук дерев.

А я росла в узорной тишине,
В прохладной детской молодого века.
И не был мил мне голос человека,
А голос ветра был понятен мне.
Я лопухи любила и крапиву,
Но больше всех серебряную иву,
И, благодарная, она жила
Со мной всю жизнь, плакучими ветвями
Бессонницу овеивала снами.
И – странно! – я ее пережила.
Там пень торчит, чужими голосами
Другие ивы что-то говорят
Под нашими, под теми небесами.
И я молчу… Как будто умер брат.

«Мои молодые руки…»

Мои молодые руки
Тот договор подписали
Среди цветочных киосков
И граммофонного треска,
Под взглядом косым и пьяным
Газовых фонарей.
И старше была я века
Ровно на десять лет.

А на закат наложен
Был черный траур черемух,
Что осыпался мелким,
Душистым, сухим дождем…
И облака сквозили
Кровавой цусимской пеной,
И плавно ландо катили
Теперешних мертвецов…

Читайте также:  Как ученые назвали расширение вселенной

А нам бы тогдашний вечер
Показался бы маскарадом,
Показался бы карнавалом,
Феерией grand-gala…[6] 6
Пышное торжество (фр.).

От дома того – ни щепки,
Та вырублена аллея,
Давно опочили в музее
Те шляпы и башмачки.
Кто знает, как пусто небо
На месте упавшей башни,
Кто знает, как тихо в доме,
Куда не вернулся сын.

Ты неотступен, как совесть,
Как воздух, всегда со мною,
Зачем же зовешь к ответу?
Свидетелей знаю твоих:
То Павловского вокзала
Раскаленный музыкой купол
И водопад белогривый
У Баболовского дворца.

«Так отлетают темные души…»

Так отлетают темные души…
– Я буду бредить, а ты не слушай.

Зашел ты нечаянно, ненароком –
Ты никаким ведь не связан сроком,

Побудь же со мною теперь подольше.
Помнишь, мы были с тобою в Польше?

Первое утро в Варшаве… Кто ты?
Ты уж другой или третий? – «Сотый!»

– А голос совсем такой, как прежде.
Знаешь, я годы жила в надежде,

Что ты вернешься, и вот – не рада.
Мне ничего на земле не надо,

Ни громов Гомера, ни Дантова дива.
Скоро я выйду на берег счастливый:

И Троя не пала, и жив Эабани,
И все потонуло в душистом тумане.

Я б задремала под ивой зеленой,
Да нет мне покоя от этого звона.

Что он? – то с гор возвращается стадо?
Только в лицо не дохнула прохлада.

Или идет священник с дарами?
А звезды на небе, а ночь над горами…

Или сзывают народ на вече? –
«Нет, это твой последний вечер!»

«Когда человек умирает…»

Когда человек умирает,
Изменяются его портреты.
По-другому глаза глядят, и губы
Улыбаются другой улыбкой.
Я заметила это, вернувшись
С похорон одного поэта.
И с тех пор проверяла часто,
И моя догадка подтвердилась.

ПАМЯТИ М. БУЛГАКОВА

Вот это я тебе взамен могильных роз,
Взамен кадильного куренья;
Ты так сурово жил и до конца донес
Великолепное презренье.
Ты пил вино, ты, как никто, шутил
И в душных стенах задыхался,
И гостью страшную ты сам к себе впустил
И с ней наедине остался.
И нет тебя, и все вокруг молчит
О скорбной и высокой жизни,
Лишь голос мой, как флейта, прозвучит
И на твоей безмолвной тризне.
О, кто поверить смел, что полоумной мне,
Мне, плакальщице дней погибших,
Мне, тлеющей на медленном огне,
Всех потерявшей, все забывшей, –
Придется поминать того, кто, полный сил,
И светлых замыслов, и воли,
Как будто бы вчера со мною говорил,
Скрывая дрожь предсмертной боли.

РАЗРЫВ

Не недели, не месяцы – годы
Расставались. И вот наконец
Холодок настоящей свободы
И седой над висками венец.

Больше нет ни измен, ни предательств,
И до света не слушаешь ты,
Как струится поток доказательств
Несравненной моей правоты.

И, как всегда бывает в дни разрыва,
К нам постучался призрак первых дней,
И ворвалась серебряная ива
Седым великолепием ветвей.

Нам, исступленным, горьким и надменным,
Не смеющим глаза поднять с земли,
Запела птица голосом блаженным
О том, как мы друг друга берегли.

Я пью за разоренный дом,
За злую жизнь мою,
За одиночество вдвоем
И за тебя я пью, –

За ложь меня предавших губ,
За мертвый холод глаз,
За то, что мир жесток и груб,
За то, что Бог не спас.

«Один идет прямым путем…»

Один идет прямым путем,
Другой идет по кругу
И ждет возврата в отчий дом,
Ждет прежнюю подругу.
А я иду – за мной беда,
Не прямо и не косо,
А в никуда и в никогда,
Как поезда с откоса.

ПОЗДНИЙ ОТВЕТ

Невидимка, двойник, пересмешник,
Что ты прячешься в черных кустах,
То забьешься в дырявый скворечник,
То мелькнешь на погибших крестах,
То кричишь из Маринкиной башни:
«Я сегодня вернулась домой.
Полюбуйтесь, родимые пашни,
Что за это случилось со мной.
Поглотила любимых пучина,
И разграблен родительский дом».
Мы с тобою сегодня, Марина,
По столице полночной идем,
А за нами таких миллионы,
И безмолвнее шествия нет,
А вокруг погребальные звоны
Да московские дикие стоны
Вьюги, наш заметающей след.

ПОДВАЛ ПАМЯТИ

Но сущий вздор, что я живу грустя
И что меня воспоминанье точит.
Не часто я у памяти в гостях,
Да и она меня всегда морочит.
Когда спускаюсь с фонарем в подвал,
Мне кажется – опять глухой обвал
За мной по узкой лестнице грохочет.
Чадит фонарь, вернуться не могу,
А знаю, что иду туда, к врагу.
И я прошу как милости… Но там
Темно и тихо. Мой окончен праздник!
Уж тридцать лет, как проводили дам,
От старости скончался тот проказник…
Я опоздала. Экая беда!
Нельзя мне показаться никуда.
Но я касаюсь живописи стен
И у камина греюсь. Что за чудо!
Сквозь эту плесень, этот чад и тлен
Сверкнули два живые изумруда.
И кот мяукнул. Ну, идем домой!

Но где мой дом и где рассудок мой?

РЕКВИЕМ

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

Анна Ахматова. Художник Н. Хлебникова. 1930 г.

В страшные годы ежовщины я провела семнадцать месяцев в тюремных очередях Ленинграда. Как-то раз кто-то «опознал» меня. Тогда стоящая за мной женщина с голубыми губами, которая, конечно, никогда не слыхала моего имени, очнулась от свойственного нам всем оцепенения и спросила меня на ухо (там все говорили шепотом):

– А это вы можете описать?

Тогда что-то вроде улыбки скользнуло по тому, что некогда было ее лицом.

РЕКВИЕМ

Нет! и не под чуждым небосводом

И не под защитой чуждых крыл –

Я была тогда с моим народом,

Там, где мой народ, к несчастью, был.

Перед этим горем гнутся горы,
Не течет великая река,
Но крепки тюремные затворы,
А за ними «каторжные норы»
И смертельная тоска.
Для кого-то веет ветер свежий,
Для кого-то нежится закат –
Мы не знаем, мы повсюду те же,
Слышим лишь ключей постылый скрежет
Да шаги тяжелые солдат.
Подымались, как к обедне ранней,
По столице одичалой шли,
Там встречались, мертвых бездыханней,
Солнце ниже и Нева туманней,
А надежда все поет вдали.
Приговор… И сразу слезы хлынут,
Ото всех уже отделена,
Словно с болью жизнь из сердца вынут,
Словно грубо навзничь опрокинут,
Но идет… Шатается… Одна.
Где теперь невольные подруги
Двух моих осатанелых лет?
Что им чудится в сибирской вьюге,
Что мерещится им в лунном круге?
Им я шлю прощальный свой привет.

Это было, когда улыбался
Только мертвый, спокойствию рад.
И ненужным привеском качался
Возле тюрем своих Ленинград.
И, когда обезумев от муки,
Шли уже осужденных полки,
И короткую песню разлуки
Паровозные пели гудки.
Звезды смерти стояли над нами,
И безвинная корчилась Русь
Под кровавыми сапогами
И под шинами черных марусь.

Уводили тебя на рассвете,
За тобой, как на выносе, шла,
В темной горнице плакали дети,
У божницы свеча оплыла.
На губах твоих холод иконки.
Смертный пот на челе… Не забыть! –
Буду я, как стрелецкие женки,
Под кремлевскими башнями выть.

Тихо льется тихий Дон,
Желтый месяц входит в дом.
Входит в шапке набекрень,
Видит желтый месяц тень.
Эта женщина больна,
Эта женщина одна,
Муж в могиле, сын в тюрьме,
Помолитесь обо мне.

Нет, это не я, это кто-то другой страдает.
Я бы так не могла, а то, что случилось,
Пусть черные сукна покроют,
И пусть унесут фонари…
Ночь.

Показать бы тебе, насмешнице
И любимице всех друзей,
Царскосельской веселой грешнице,
Что случилось с жизнью твоей –

Как трехсотая, с передачею,
Под Крестами будешь стоять
И своею слезою горячею
Новогодний лед прожигать.
Там тюремный тополь качается,
И ни звука – а сколько там
Неповинных жизней кончается…

Семнадцать месяцев кричу,
Зову тебя домой,
Кидалась в ноги палачу,
Ты сын и ужас мой.
Все перепуталось навек,
И мне не разобрать
Теперь, кто зверь, кто человек,
И долго ль казни ждать.
И только пыльные цветы,
И звон кадильный, и следы
Куда-то в никуда.
И прямо мне в глаза глядит
И скорой гибелью грозит
Огромная звезда.

Легкие летят недели.
Что случилось, не пойму.
Как тебе, сынок, в тюрьму
Ночи белые глядели.
Как они опять глядят
Ястребиным жарким оком,
О твоем кресте высоком
И о смерти говорят.

Читайте также:  Хэнкок комикс какая вселенная

И упало каменное слово
На мою еще живую грудь.
Ничего, ведь я была готова,
Справлюсь с этим как-нибудь.

У меня сегодня много дела:
Надо память до конца убить,
Надо, чтоб душа окаменела,
Надо снова научиться жить.

А не то… Горячий шелест лета,
Словно праздник за моим окном.
Я давно предчувствовала этот
Светлый день и опустелый дом.

Ты все равно придешь – зачем же не теперь?
Я жду тебя – мне очень трудно.
Я потушила свет и отворила дверь
Тебе, такой простой и чудной.
Прими для этого какой угодно вид,
Ворвись отравленным снарядом
Иль с гирькой подкрадись,
как опытный бандит,
Иль отрави тифозным чадом,
Иль сказочкой, придуманной тобой
И всем до тошноты знакомой, –
Чтоб я увидела верх шапки голубой
И бледного от страха управдома.

Мне все равно теперь. Клубится Енисей,
Звезда полярная сияет.
И синий блеск возлюбленных очей
Последний ужас застилает.

Уже безумие крылом
Души закрыло половину,
И поит огненным вином,
И манит в черную долину.

И поняла я, что ему
Должна я уступить победу.
Прислушиваясь к своему
Уже как бы чужому бреду.

И не позволит ничего
Оно мне унести с собою
(Как ни упрашивай его
И как ни докучай мольбою):

Ни сына страшные глаза –
Окаменелое страданье, –
Ни день, когда пришла гроза,
Ни час тюремного свиданья,

Ни милую прохладу рук,
Ни лип взволнованные тени,
Ни отдаленный легкий звук –
Слова последних утешений.

РАСПЯТИЕ

Не рыдай Мене, Мати,

Хор ангелов великий час восславил,
И небеса расплавились в огне.
Отцу сказал: «Почто Меня оставил!»
А Матери: «О, не рыдай Мене…»

Магдалина билась и рыдала,
Ученик любимый каменел,
А туда, где молча Мать стояла,
Так никто взглянуть и не посмел.

ЭПИЛОГ

Узнала я, как опадают лица,
Как из-под век выглядывает страх,
Как клинописи жесткие страницы
Страдание выводит на щеках,
Как локоны из пепельных и черных
Серебряными делаются вдруг,
Улыбка вянет на губах покорных,
И в сухоньком смешке дрожит испуг.
И я молюсь не о себе одной,
А обо всех, кто там стоял со мною,
И в лютый холод, и в июльский зной,
Под красною ослепшею стеною.

Опять поминальный приблизился час.
Я вижу, я слышу, я чувствую вас:

И ту, что едва до конца довели,
И ту, что родимой не топчет земли,
И ту, что, красивой тряхнув головой,
Сказала: «Сюда прихожу, как домой».
Хотелось бы всех поименно назвать,
Да отняли список, и негде узнать.
Для них я соткала широкий покров
Из бедных, у них же подслушанных слов.
О них вспоминаю всегда и везде,
О них не забуду и в новой беде,

И если зажмут мой измученный рот,
Которым кричит стомиллионный народ,
Пусть так же они поминают меня
В канун моего поминального дня.

А если когда-нибудь в этой стране
Воздвигнуть задумают памятник мне,
Согласье на это даю торжество,
Но только с условьем – не ставить его
Ни около моря, где я родилась:
Последняя с морем разорвана связь,
Ни в царском саду у заветного пня,
Где тень безутешная ищет меня,
А здесь, где стояла я триста часов
И где для меня не открыли засов.
Затем, что и в смерти блаженной боюсь
Забыть громыхание черных марусь,
Забыть, как постылая хлюпала дверь
И выла старуха, как раненый зверь.
И пусть с неподвижных и бронзовых век,
Как слезы, струится подтаявший снег,

И голубь тюремный пусть гулит вдали,
И тихо идут по Неве корабли.

Птицы смерти стоят в зените

Анна Ахматова. Художник А. Тышлер. 1943 г.

«De profundis… Мое поколенье…»

De profundis…[7] 7
Из бездны (взываю) (лат.).

[Закрыть] Мое поколенье
Мало меду вкусило. И вот
Только ветер гудит в отдаленье,
Только память о мертвых поет.
Наше было не кончено дело,
Наши были часы сочтены,
До желанного водораздела,
До вершины великой весны,
До неистового цветенья
Оставалось лишь раз вздохнуть…
Две войны, мое поколенье,
Освещали твой страшный путь.

«Когда погребают эпоху…»

Когда погребают эпоху,
Надгробный псалом не звучит,
Крапиве, чертополоху
Украсить ее предстоит.
И только могильщики лихо
Работают. Дело не ждет!
И тихо, так, Господи, тихо,
Что слышно, как время идет.
А после она выплывает,
Как труп на весенней реке, –
Но матери сын не узнает,
И внук отвернется в тоске.
И клонятся головы ниже,
Как маятник, ходит луна.

Так вот – над погибшим Парижем
Такая теперь тишина.

«Уж я ль не знала бессонницы…»

Уж я ль не знала бессонницы
Все пропасти и тропы,
Но эта – как топот конницы
Под вой одичалой трубы.
Вхожу в дома опустелые,
В недавний чей-то уют.
Все тихо, лишь тени белые
В чужих зеркалах плывут.
И что там в тумане – Дания,
Нормандия, или тут
Сама я бывала ранее,
И это – переиздание
Навек забытых минут?

ЛОНДОНЦАМ

Двадцать четвертую драму Шекспира
Пишет время бесстрастной рукой.
Сами участники грозного пира,
Лучше мы Гамлета, Цезаря, Лира
Будем читать над свинцовой рекой;
Лучше сегодня голубку Джульетту
С пеньем и факелом в гроб провожать,
Лучше заглядывать в окна к Макбету,
Вместе с наемным убийцей дрожать, –
Только не эту, не эту, не эту,
Эту уже мы не в силах читать!

Что знает женщина одна

о смертном часе?

Всегда нарядней всех, всех розовей и выше,
Зачем всплываешь ты со дна погибших лет
И память хищная передо мной колышет
Прозрачный профиль твой за стеклами карет?
Как спорили тогда – ты ангел или птица!
Соломинкой тебя назвал поэт.
Равно на всех сквозь черные ресницы
Дарьяльских глаз струился нежный свет.
О тень! Прости меня, но ясная погода,
Флобер, бессонница и поздняя сирень
Тебя – красавицу тринадцатого года –
И твой безоблачный и равнодушный день
Напомнили… А мне такого рода
Воспоминанья не к лицу. О тень!

ЛЕНИНГРАД В МАРТЕ 1941 ГОДА

Cadran solaire[8] 8
Солнечные часы (фр.).

[Закрыть] на Меншиковом доме.
Подняв волну, проходит пароход.
О, есть ли что на свете мне знакомей,
Чем шпилей блеск и отблеск этих вод!
Как щелочка, чернеет переулок.
Садятся воробьи на провода.
У наизусть затверженных прогулок
Соленый привкус – тоже не беда.

«Щели в саду вырыты…»

Памяти мальчика, погибшего во время бомбардировки Ленинграда

Щели в саду вырыты,
Не горят огни.
Питерские сироты,
Детоньки мои!
Под землей не дышится,
Боль сверлит висок,
Сквозь бомбежку слышится
Детский голосок.

Постучись кулачком – я открою.
Я тебе открывала всегда.
Я теперь за высокой горою,
За пустыней, за ветром и зноем,
Но тебя не предам никогда…
Твоего я не слышала стона.
Хлеба ты у меня не просил.
Принеси же мне ветку клена
Или просто травинок зеленых,
Как ты прошлой весной приносил.
Принеси же мне горсточку чистой,
Нашей невской студеной воды,
И с головки твоей золотистой
Я кровавые смою следы.

«Какая есть. Желаю вам другую. Получше…»

Какая есть. Желаю вам другую. Получше.
Больше счастьем не торгую,
Как шарлатаны и оптовики…
Пока вы мирно отдыхали в Сочи,
Ко мне уже ползли такие ночи,
И я такие слышала звонки!
Не знатной путешественницей в кресле
Я выслушала каторжные песни,
Но способом узнала их иным…
……………………………………………
Над Азией весенние туманы,
И яркие до ужаса тюльпаны
Ковром заткали много сотен миль.
О, что мне делать с этой чистотою
Природы, с неподвижностью святою.
О, что мне делать с этими людьми?

Мне зрительницей быть не удавалось,
И почему-то я всегда вклинялась
В запретнейшие зоны естества.
Целительница нежного недуга,
Чужих мужей вернейшая подруга
И многих – безутешная вдова.

Седой венец достался мне недаром,
И щеки, опаленные пожаром,
Уже людей пугают смуглотой.
Но близится конец моей гордыне,
Как той, другой – страдалице Марине, –
Придется мне напиться пустотой.
И ты придешь под черной епанчою,
С зеленоватой страшною свечою,
И не откроешь предо мной лица…
Но мне недолго мучиться загадкой –
Чья там рука под белою перчаткой
И кто прислал ночного пришлеца.

Источник

Adblock
detector