За крышами домов сверкающей под солнцем бездной покоилась вода
© Распутин В. Г., 2015
© ООО «ТД Алгоритм», 2015
Сказание в десяти неравных частях
Книга эта – своего рода «история болезни» моего родного края, рожденного и дотоле пребывавшего в чертах суровых и прекрасных, овеянного легендами и воспетого песнями. Кто не знает Байкала и кто не знает его красавицу-дочь Ангару, из всех сибирских рек царственно выделявшейся своим высоким благородным происхождением?! Все сибирские реки, даже самые могучие, такие, как Обь, Енисей, Лена, начинаются с малого – с ручейка из болотца, тающего ледника или горных наплесков – одна Ангара величаво и сказочно выливается из байкальской пучины в широких берегах и немалых глубинах и почти через две тысячи километров принимает в себя Енисей как меньшого брата и по справедливости должна бы оставаться со своим именем до самого океана.
Но что считаться: не та теперь Ангара, не тот и Енисей. Ангара и в собственном течении потеряла свое имя, которое, как эхо, звучит болезненным воспоминанием; мало того – она и течение потеряла и то вспученная перед чередой плотин, то взбученная сразу за ними, едва жива, и ничего из себя, кроме тягловой силы электростанций, не представляет. Четыре бетонные узды накинуты на нее – не взыграть, не пошевелиться. Но и на Енисее две узды, и он, как старик, только кряхтит да стонет. Ни Енисей не вливается в Ангару, ни Ангара в Енисей, а, запряженные в пару, измученные и забитые, тянут они понуро свой воз, тянут и тянут без надежды когда-нибудь освободиться.
Здесь, в этой книге, «история болезни» представлена малыми литературными формами – рассказами, очерками и статьями. Повесть «Пожар» тоже может сойти за рассказ, поначалу я ее в рассказ и определял. А по горячности повествования, по накалу происходящих событий, по художественной непритязательности она близка к публицистике. Я шел на это сознательно, ибо никакая иная интонация сюда бы не годилась. Публицистичен или нет сам отчаянный крик: горим! тонем! убивают! – или его можно выговорить красиво и художественно? В момент беды, за мгновение от гибели – получится или нет красиво? Это еще за пятнадцать, без малого, лет до «Пожара» в очерке «Вниз и вверх по течению» можно было отдаться художественному чувству еще живого и спокойного воспоминания о недавнем – о том, какой еще несколько лет назад была здесь Ангара по островам и берегам, в каком убранстве сияли тут краски, какой непритязательный и дружный жил народ. Верилось тогда, верилось еще и позже, когда писалось «Прощание с Матёрой», что, несмотря на все безвозвратные потери, жизнь тут, по самому закону жизни, должна укорениться на новых почвах и устроиться, что плач мой по Матёре покажется когда-нибудь, после целения, только болью моего времени и моего поколения. И это спустя пятнадцать лет после «Пожара», а после «Прощания с Матёрой» спустя четверть века, можно будет в рассказе «На родине» (рассказ-быль, ничего вымышленного в нем нет) отдаться бесстрастному созерцанию втоптанной в вечность картины разрушения. Повторю, можно было сохранять надежду до того и вернуться с надорванным сердцем к спокойствию, сравнимому с безразличием, после того, но тогда, на сгибе этих равноудаленных временных «плеч», в пору «Пожара», ничего не оставалось, как только кричать от боли и страха при виде нарастающего, принявшего необратимый ход, калечения земли и человека.
Иначе и быть не могло, одно с другим связано неразрывно. Разрушенная земля перестает питать человека, не в силах дать ему в том числе и духовное питание; разрушенный человек перестает ощущать родительство земли и равнодушен к ней. И это не только на моей «малой родине» – это везде.
Прежде земля была единственной кормилицей человека, за века и тысячелетия у него выработалось к ней поклонение, выражаемое и чувствами, и словами, и физической близостью. Человек обращался к своей кормилице и с просьбами, и с планами, и с благодарностью, приласкивал ее и ощущал как собственную плоть. Никого это «язычество» не удивляло и ничему не мешало.
И вот теперь отыскали новую кормилицу – карманную. За деньги можно привезти с иных земель и иных материков все что угодно. И везут, и трясут небывалым ассортиментом, и заманивают, и сдирают с кожи земли леса, и выскребают закрома, и убивают красоту. И разымают человека с родной землей. Он еще «теребит» ее, добывая пропитание, что-то еще копает, рубит, дергает, но как бы остаточные плоды остаточными усилиями. И нет больше между человеком и землей, как прежде, ни близости, ни понимания.
Нет былой мистически-органической связи в совместном бытии и совместном звучании в каждом акте этого бытия.
На родине моей не однажды звучали уже во времена перестроечной реформации призывы вывезти отсюда, с опустошенной земли, оставшийся народ и забыть о ней. Чего проще! Еще полвека назад люди здесь, сидя на таежном и речном богатстве, были бедны лишь потому, что не дошла тогда сюда хозяйская государева рука. Затем эта рука шла мимо и остановила Ангару, снесла тайгу. Остался местный народ ни с чем. Он остался ни с чем, а Ангара до сих пор крутит турбины, вырабатывает электроэнергию, которая продается за границу, и плавит алюминий, за который дают валюту.
Человек – это, конечно, давно не звучит гордо, но надо ли доводить дело до того, чтобы это звучало низко?
Источник
За крышами домов сверкающей под солнцем бездной покоилась вода
Вниз и вверх по течению
Слава Богу, все кончилось. Кончилась эта бестолковая и изнурительная беготня по магазинам, когда и сам не знаешь, что ищешь, лишь бы что-нибудь купить, не забыть никого подарком и не обделить гостинцем; это торопливое сваливание с себя всяких разных дел, больших и маленьких, скопившихся, как всегда, на последний день, и надо срочно бежать туда и сюда, поговорить с тем и с этим — взять одно и отдать другое; эти суматошные, с постоянной оглядкой — не забыть бы что-нибудь — сборы. Кончилось все разом, как обрубило, едва лишь Виктор вошел в каюту и поставил чемодан, и теперь впереди предстояло одно легкое и приятное безделье, заранее волнующее своей праздничностью и свободой.
Погода для мая выдалась на удивление жаркая, весь день пекло, а теперь, перед вечером, жара еще более сгустилась, потяжелела — в каюте к тому же пахло краской, воздух был затхлый и горький. Виктор тут же, как вошел до конца, до упора опустил раму стекла в окне и высунулся наружу. Его обдало теплым и слабым, но все же ветерком, от воды едва уловимо потянуло свежестью. До пяти часов, до отплытия, оставалось еще минут пятнадцать; посадка продолжалась, слышно было, как по сходням идут люди, но уже во всем чувствовалось близкое освобождение, уже начала подрагивать в нетерпении массивная белая туша теплохода, уже полусонный женский голос с пластинки волнуя и дразня, повел прощальную дежурную песенку о том, что — «провожают пароходы совсем не так, как поезда».
Каюта была маленькой, но достаточно удобной и уютной: диван с высокой мягкой спинкой, у окна небольшой столик с намертво прикрученной к нему настольной лампой, у дверей шкаф для вещей и одежды и за тяжелой зеленой занавесью — раковина для умывания. Виктор впервые взял отдельную каюту и теперь с нетерпением ждал отплытия, чтобы в полную меру насладиться в ней своим одиночеством. Здесь он сам себе хозяин, сколько угодно будет валяться и читать, никому не мешая и ни от кого не завися, вечером поднимет в окне решетку и зажжет настольную лампу, утром отоспится до последнего, до усталости в голове, и выйдет на борт, под ветер.
Студентом он ездил в третьем классе, помещавшемся тогда внизу, в трюме, и эти поездки всякий раз были для него праздником, о котором он начинал мечтать еще с зимы и к которому готовился со всей возможной тщательностью: копил деньги, выкраивая рубли из тощенькой стипендии, нарочно оставлял нечитаной самую лучшую, по слухам среди своего брата студента, книгу, подправлял как мог свою амуницию. Здесь он с полным правом, обласканным и пригретым в мечтах за месяцы зубрежки, позволял себе наконец небольшое расточительство: шел в ресторан, выбирал столик у одного из широких, в полстены, окон и заказывал пиво. Это и была главная, самая волнующая часть праздника — сидеть, небрежно развалившись в кресле, потягивая холодное пиво и делая вид, что понимаешь в нем толк, и смотреть, смотреть без устали в окно на ровное и неторопливое течение, в которое врывается пароход, на берега, на все то, что на них стоит и живет. Тогда еще не существовало этой песенки — «вода, вода, кругом вода», которую с выразительным бесстрастием продолжает сейчас тянуть все тот же полусонный голос, но вода и тогда завораживала ничуть не меньше, чем теперь, — завораживала пьянила и влекла куда-то, вызывая смутное и глубокое беспокойство. Это было какое-то необычное, необъяснимое, неземное состояние, когда, будоража душу, вдруг вспыхивали неожиданные желания, чудились необыкновенные подвиги или ни с того ни с сего приходило умиление собственной жизнью, где самым большим счастьем казалось видеть, думать, запоминать.
Здесь же, на пароходе, у него случилась однажды любовь со студенткой из медицинского института, девочкой хорошенькой, но тоненькой до того, что невольно брало сомнение: каким образом ей удалось вместить в себя все, что положено иметь человеку? Она ехала не одна — с матерью. Виктор уже не помнил теперь, с чего, с какой случайности началось это знакомство, зато хорошо помнил как всю ночь потом они прятались от ее матери, скрывались то на верхней палубе, то в корме, среди бочек и бромных катушек с тросами, то в трюме, на его скамье, как он укрывал ее от ветра своим пиджаком, как счастлив был, слушая о торопливый и, в сущности, чепуховый шепот. Вот что творит с людьми «вода, вода, кругом вода». Все лето затем они гнали друг другу нетерпеливые и нежные письма, а встретившись осенью в городе, в стороне от воды, спокойно и без всякого сожаления разошлись.
Грянул наконец отчальный марш, и теплоход тут же легонько отвалился, отодвинулся от стенки. С берега и с борта закричали, замахали друг другу, послышались отдельные слова команды в машинное отделение, где-то тревожно и громко заплакал ребенок. Теплоход встал поперек реки и дал течению развернуть его вниз, по ходу. С берега он сейчас выглядел, наверно, очень красиво: белый, легкий и длинный, сияющий всей своей оснасткой. В нынешней навигации он шел только в первый, именинный рейс и был чисто убран, подкрашен и подлажен, матросы щеголяли в новенькой форме, молоденькие проводницы улыбались вежливыми и любопытными улыбками. Все это потом поистреплется, померкнет или покажется просто ненужным и лишним, но пока, если не придираться, все было в довольно приличном виде. Если бы еще не пахло так сильно краской в каюте.
Теперь уже двинулись своим ходом. За бортом зашумела потревоженная вода, быстрее потянулся назад берег, в окно рванулся ветер. Дышать стало легче. Виктор поднялся с дивана и не спеша, приноравливая себя к праздной и ленивой жизни в дороге, начал устраиваться: достал из чемодана то, что могло здесь понадобиться, сходил к проводнице за постельным бельем. На него нашло ровное и приятное удовлетворение собой: вот он и едет, несмотря ни на что, все-таки едет… Можно пойти сейчас в ресторан и, усевшись, как когда-то, у окна, попросить пива. Правда, он уже отвык от пива, но, чтобы показать и самому себе, и кому-то еще, кто помнит его по прежним привычкам, что он все тот же человек, одну бутылочку выпить стоит.
Пять лет он не был дома, в своей деревне, долгих пять лет, которые сильно и изменили и усложнили его жизнь. За эти годы он повидал многие другие края, съездил даже за границу. Все это было хорошо, полезно и нужно ему; он возвращался обратно исполненным какого-то особого, внутреннего смысла; в него как бы вливалась свежая кровь, внося в привычное и размеренное существование чувства и остроту и новизну. Но до чего же все-таки уставал он в этих поездках! От начала и до конца там приходилось быть в постоянном напряжении: всегда что-то тревожило впереди, вынуждало подстегивать или, наоборот, удерживать себя, все время, боясь ошибиться, надо было делать выбор: то или это, одно или другое, туда или сюда. Даже редкие минуты расслабленности казались там покоем человека, подвешенного вверх ногами. И только дома (уже и не дома, надо говорить, а как-то по-другому, потому что у него своя семья в городе, из которого он сейчас выехал), и только в родной деревне, у отца с матерью, он знал, отдых его будет полным, абсолютным и неощутимым; он пойдет туда, куда пойдется, станет делать то, что взбредет в голову, он окунется в эту жизнь, как в возвратившееся детство и долго будет оставаться там в счастливом забытьи, не помня ничего ни о себе, ни о других и подчиняясь лишь самым простым и легким желаниям. Уже и теперь он чувствовал себя так покойно и уютно, как давным-давно с ним не бывало, словно каждая клеточка, распутавшись из тугого клубка, наконец-то нашла в нем свое место.
Он все же решил заглянуть в ресторан, хоть и не знал, останется там или нет. Один столик у окна оказался свободным, словно специально для него, и он не посмел уйти. Раньше Виктор плавал на пароходах, это был теплоход, причем теплоход морского типа, не боящийся большой волны, но ресторан в нем, похоже, остался прежним, как бы перенесенным с парохода в полной неприкосновенности, — то же полукруглое, покатое к бортам небольшое помещение в корме, с узкими, на две стороны, дверями, те же просторные окна, убранные желтыми шторами, и те же низкие и мягкие кресла в белых чехлах. Виктор мог бы побиться об заклад, что и меню здесь ничуть не изменилось, разве что в какой-нибудь малости. Он раскрыл карточку и улыбнулся. Конечно, все то же: щи, пустовато-кислый запах которых он помнил еще и теперь, яичница, бифштекс и рисовая каша. Но речную рыбу заменила морская, это он должен был предвидеть. Во веем остальном меню походило на высеченную раз и навсегда в камне надпись, свидетельство постоянства вкуса неизвестного снабженца.
Источник
За крышами домов сверкающей под солнцем бездной покоилась вода
- ЖАНРЫ 360
- АВТОРЫ 273 369
- КНИГИ 641 902
- СЕРИИ 24 450
- ПОЛЬЗОВАТЕЛИ 603 461
Валентин Григорьевич Распутин — русский прозаик, произведения которого стали классикой отечественной литературы, писатель редкого художественного дара. Его язык — живой, точный и яркий, драгоценный инструмент, с помощью которого Распутин творит музыку родной земли и своего народа, наделяя лучших своих героев способностью ощущать «бесконечную, яростную благодать» мироздания, «все сияние и все движение мира, всю его необъяснимую красоту и страсть. ».
Повести и рассказы
ДЕНЬГИ ДЛЯ МАРИИ
ПРОЩАНИЕ С МАТЕРОЙ
ДОЧЬ ИВАНА, МАТЬ ИВАНА
МАМА КУДА-ТО УШЛА
ВАСИЛИЙ И ВАСИЛИСА
ВНИЗ И ВВЕРХ ПО ТЕЧЕНИЮ
ЧТО ПЕРЕДАТЬ ВОРОНЕ?
ВЕК ЖИВИ — ВЕК ЛЮБИ
Повести и рассказы
ДЕНЬГИ ДЛЯ МАРИИ
Кузьма проснулся оттого, что машина на повороте ослепила окна фарами и в комнате стало совсем светло.
Свет, покачиваясь, ощупал потолок, спустился но стене вниз, свернул вправо и исчез. Через минуту умолкла и машина, стало опять темно и тихо, и теперь, в полной темноте и тишине, казалось, что это был какой-то тайный знак.
Кузьма поднялся и закурил. Он сидел на табуретке у окна, смотрел сквозь стекло на улицу и попыхивал папиросой, словно и сам кому-то подавал сигналы. Затягиваясь, он видел в окне свое усталое, осунувшееся за последние дни лицо, которое затем сразу же исчезало, и уже не было ничего, кроме бесконечно глубокой темноты, – ни одного огонька или звука. Кузьма подумал о снеге: наверное, к утру соберется и пойдет, пойдет, пойдет – как благодать.
Потом он лег опять рядом с Марией и уснул. Ему приснилось, что он едет на той самой машине, которая его разбудила. Фары не светят, и машина идет в полном мраке. Но затем они вдруг вспыхивают и освещают дом, возле которого машина останавливается. Кузьма выходит из кабины и стучит в окно.
– Что вам надо? – спрашивают его изнутри.
– Деньги для Марии, – отвечает он.
Ему выносят деньги, и машина идет дальше, опять в полной темноте. Но как только на ее пути попадается дом, в котором есть деньги, срабатывает какое-то неизвестное ему устройство, и фары загораются. Он снова стучит в окно, и его снова спрашивают:
– Деньги для Марии.
Он просыпается во второй раз.
Темнота. Все еще ночь, по-прежнему кругом ни огонька и ни звука, и среди этого мрака и безмолвия с трудом верится, что ничего не случится, и в свой час придет рассвет, и наступит утро.
Кузьма лежит и думает, сна больше нет. Откуда-то сверху, как неожиданный дождь, падают свистящие звуки реактивного самолета и сразу же стихают, удаляясь вслед за самолетом. Опять тишина, но теперь она кажется обманчивой, словно вот-вот должно что-то произойти. И это ощущение тревоги проходит не сразу.
Кузьма думает: ехать или не ехать? Он думал об этом и вчера и позавчера, но тогда еще оставалось время для размышлений, и он мог не решать ничего окончательно, теперь времени больше нет. Если утром не поехать, будет поздно. Надо сейчас сказать себе: да или нет? Надо, конечно, ехать. Ехать. Хватит мучиться. Здесь ему больше просить не у кого. Утром он встанет и сразу пойдет на автобус. Он закрывает глаза – теперь можно спать. Спать, спать, спать… Кузьма пытается накрыться сном, как одеялом, уйти в него с головой, но ничего не получается. Ему кажется, он спит у костра: повернешься одним боком, холодно другому. Он спит и не спит, ему снова грезится машина, но он понимает, что ему ничего не стоит открыть сейчас глаза и окончательно очнуться. Он поворачивается на другой бок – все еще ночь, которую не приручить никакими ночными сменами.
Утро. Кузьма поднимается и заглядывает в окно: снега нет, но пасмурно, в любую минуту он может пойти. Мутный неласковый рассвет разливается неохотно, как бы через силу. Опустив голову, пробежала перед окнами собака и свернула в переулок. Людей не видно. С северной стороны вдруг бьет о стену порыв ветра и сразу же спадает. Через минуту снова удар, потом еще.
Кузьма идет на кухню и говорит Марии, которая возится у печки:
– Собери мне чего-нибудь с собой, поеду я.
– В город? – настораживается Мария.
Мария вытирает о фартук руки и садится перед печкой, щурясь от жара, обдающего ее лицо.
– Не даст он, – говорит она.
– Ты не знаешь, где конверт с адресом? – спрашивает Кузьма.
– Где-нибудь в горнице, если живой. Ребята спят. Кузьма находит конверт и возвращается на кухню.
– Не даст он, – повторяет Мария.
Кузьма садится за стол и молча ест. Он и сам не знает, никто не знает, даст или не даст. В кухне становится жарко. О ноги Кузьмы трется кошка, и он отталкивает ее.
– Сам-то назад приедешь? – спрашивает Мария.
Он отставляет от себя тарелку и задумывается. Кошка, выгнув спину, точит в углу когти, потом опять подходит к Кузьме и жмется к его ногам. Он встает и, помолчав, не найдя, что сказать на прощанье, идет к дверям.
Он одевается и слышит, что Мария плачет. Ему пора уходить – автобус отправляется рано. А Мария пусть поплачет, если она по-другому не может.
На улице ветер – все качается, стонет, гремит.
Ветер дует автобусу в лоб, сквозь щели в окнах проникает внутрь. Автобус поворачивается к ветру боком, и стекла сразу начинают позванивать, в них бьет поднятыми с земли листьями и мелкими, как песок, невидимыми камешками. Холодно. Видно, этот ветер и принесет с собой морозы, снег, а там и до зимы недалеко, уже конец октября.
Кузьма сидит на последнем сиденье у окна. Народу в автобусе немного, свободные места есть и впереди, но ему не хочется подниматься и переходить. Он втянул голову в плечи и, нахохлившись, смотрит в окно. Там, за окном, километров двадцать подряд одно и то же: ветер, ветер, ветер – ветер в лесу, ветер в поле, ветер в деревне.
Люди в автобусе молчат – непогода сделала их угрюмыми и неразговорчивыми. Если кто и перебросится словом, то вполголоса, не понять. Даже думать не хочется. Все сидят и только хватаются за спинки передних сидений, когда подбрасывает, устраиваются поудобней – все заняты лишь тем, что едут.
На подъеме Кузьма пытается различить вой ветра и вой мотора, но они слились в одно – только вой, и все. Сразу за подъемом начинается деревня. Автобус останавливается возле колхозной конторы, но пассажиров тут нет, никто не входит. В окно Кузьме видна длинная пустая улица, по которой, как по трубе, носится ветер.
Источник