Меню

Жива душа солнце мертвых

Солнце мёртвых
Жива душа!

ЖИВА ДУША!

А вот уж и черный Бабуган — закурился, замутился, укрылся сеткой. И нет его. Полили дожди ноября, сырого мутного «джиль-хабэ», когда белки уходят в норы. Размякли, ползут дороги, почернели выцветшие холмы… Будет тепло — порадует земля травкой.

Радуется Тамарка. С утра и до ночи ходит, ходит… размякшие ветки гложет, чуть теплится, вся в буграх. Всюду ее копытца, налитые водой, всюду

— выгрыз в коре, на грабе. Ходит одна — живая.

Сиди дома, возле печурки. Сиди — подкладывай. Сиди и сиди — до света. A далеко до света. Смотри в огонь: в огне бывают видения. И слушай, что дождь говорит по крыше: говорит, говорит-бормочет — и все одно: пустота, темно-та… та-та… Позванивает струя в пустом водоеме под мазанкой. И голод мучить устал — уснул. И вот — вспыхнет в печурке, и мысль проснется: а что же утро. Не надо, не надо думать… Не надо? А если в ворохе этих сучьев все еще шевелятся порубленные мысли?! Надо закрыть глаза и совать в огонь. Это кусок «змеи» из той балки… — в огонь. Если бы хоть табак… задурить себя, докуриться до сладких снов…

Сидишь у огня и слушаешь: все одно — пустота, темнота… та… та… Застучали ворота… Ветер? Прислушаешься. Все тихо. Бормочет дождь.

А который бы час теперь. Темнеет с шести… Десятый.

И вот, уж не ветром это. Уверенный стук в ворота. Они. Калитка колом подперта… И сами могут. Ну, что же! не все ли равно теперь. Пусть — они. Сразу если… готовы! Ворвутся, с матерной руганью… будут тыкать в лицо железом… огня потребуют… а ни лампы, ни спичек нет… Стыдно, руки будут дрожать… Будут расшвыривать наши тряпки… А силы нет…

Стук упорней. Не могут отворить сами.

— Вот — конец… — говорю я себе. — Сразу все кончится.

Я твердо беру топор, иззубренный топоришко, шаткий. Твердо выхожу на веранду… Откуда сила? Я весь — пружина. Я знаю, что буду делать. Собака боится палки! Я открываю дверь в сад… чернота. И шорох: дождик чуть сеется.

— Кто там. — К тебе, козяй. ат-пирай!

Татарин?! Зачем… татарин?

— Абайдулин я… от кладбища… от хорошего человека!

Знакомое имя называет. Я отнимаю кол. Широкий татарин в шапке…

— Теперь всем трашно. Крутился в балке… черный ночь, коли глаз… Селям алекюм…

С неба вестник! Старый татарин прислал с корзинкой. Яблоки, грушка-сушка… мука? и бутылка бекмеса. За рубаху… Старый татарин прислал подарок. Не долг это, а подарок.

— Тебе прислал. Иди ночью… велел. Там видит, тут видит — некорошо… убьют. Иди ночью, лутче. А-а-а… — крутит головой татарин, — смерть пришел… всей земле.

Табак! в серой бумаге, золотистый табак, душистый, биюк-ламбатский!

Нет, не это. Не табак, не мука, не грушки… — Небо! Небо пришло из тьмы! Небо, о Господи. Старый татарин послал… татарин…

У печурки сидит татарин. Татарин — старый. Постолы его мокры, в глине… и закрутки мокры. Сидит — дымится. Баранья шапка в бисере от дождя. Трудовое лицо сурово, строго, но… человеческое в глазах его. Я беру его за мокрые плечи и пожимаю. Ушли слова. Они не нужны, слова. Дикарь, татарин? Велик Аллах! Жива человеческая душа! жива!!

Он свертывает курить. Курит, поплевывает в огонь. Сидим, молчим. Он умело подсовывает сучья, сидит на корточках.

— Скажи Гафару… старому Гафару… Скажи, Абайдулин… старому татарину Гафару… Аллах!

— Аллах… — говорит в огонь сумрачное коричневое лицо. — У тебя Аллах свой… у нас Аллах мой… Все — Аллах!

— Скажи, Абайдулин… старому Гафару… скажи…

Он докуривает крученку. Курю и я. Не слышно дождя по крыше. Горят в печурке сухие сучья из Глубокой балки — куски солнца. Смотрит в огонь старый Абайдулин. И я смотрю. Смотрим, двое — одно, на солнце. И с нами Бог.

— Пора, — говорит Абайдулин. — Черный ночь.

Я провожаю его за ворота. Его сразу глотает ночь. Слушаю, как чмокают его ноги.

Теперь ничего не страшно. Теперь их нет. Знаю я: с нами Бог! Хоть на один миг с нами. Из темного угла смотрит, из маленьких глаз татарина. Татарин привел Его! Это Он велит дождю сеять, огню — гореть. Вниди и в меня, Господи! Вниди в нас, Господи, в великое горе наше, и освети! Ты солнце вложил в сучок и его отдаешь солнцу… Ты все можешь! Не уходи от нас, Господи, останься. В дожде и в ночи пришел Ты с татарином, по грязи… Пребудь с нами до солнца!

Тянется светлая ночь у печки. Горят жарко дубовые «кутюки». Будут гореть до утра.

Источник

Солнце мертвых

Среди зарубежных русских писателей Иван Сергеевич Шмелев самый русский — так говорили о нем Иван Бунин, Константин Бальмонт, Иван Ильин. И на родине, и в вынужденной эмиграции Иван Шмелев, по его собственному признанию, писал «только о России, о русском человеке, о его душе и сердце, о его страданиях».

Читайте также:  Знаки зодиака по солнц

«Солнце мертвых» — трагическое повествование о кровавых событиях Гражданской войны в России, унесшей жизнь единственного сына И.Шмелева. «Страшней этой книги — есть ли в русской литературе?» — заметил А.Солженицын. «Лето Господне», одно из последних произведений И.Шмелева, признано вершиной творчества автора, пронизано светом, любовью и теплыми воспоминаниями.

Солнце мертвых 1

Лето Господне 38

Неупиваемая чаша 120

Забавное приключение 131

Небывалый обед 138

Иван Сергеевич Шмелев
Солнце мертвых

Солнце мертвых

За глиняной стенкой, в тревожном сне, слышу я тяжелую поступь и треск колючего сушняка…

Это опять Тамарка напирает на мой забор, красавица симменталка, белая, в рыжих пятнах, — опора семьи, что живет повыше меня, на горке. Каждый день бутылки три молока — пенного, теплого, пахнущего живой коровой! Когда молоко вскипает, начинают играть на нем золотые блестки жира и появляется пеночка…

Не надо думать о таких пустяках — чего они лезут в голову!

Итак, новое утро…

Да, сон я видел… странный какой-то сон, чего не бывает в жизни.

Все эти месяцы снятся мне пышные сны. С чего? Явь моя так убога… Дворцы, сады… Тысячи комнат — не комнат, а зал роскошный из сказок Шехерезады — с люстрами в голубых огнях — огнях нездешних, с серебряными столами, на которых груды цветов — нездешних. Я хожу и хожу по залам — ищу…

Кого я с великой мукой ищу — не знаю. В тоске, в тревоге я выглядываю в огромные окна: за ними сады, с лужайками, с зеленеющими долинками, как на старинных картинах. Солнце как будто светит, но это не наше солнце… — подводный какой-то свет, бледной жести. И всюду — цветут деревья, нездешние: высокие-высокие сирени, бледные колокольчики на них, розы поблекшие… Странных людей я вижу. С лицами неживыми ходят, ходят они по залам в одеждах бледных — с икон как будто, заглядывают со мною в окна. Что-то мне говорит — я чую это щемящей болью, — что они прошли через страшное, сделали с ними что-то, и они — вне жизни. Уже — нездешние… И невыносимая скорбь ходит со мной в этих до жути роскошных залах…

Я рад проснуться.

Конечно, она — Тамарка. Когда молоко вскипает… Не надо думать о молоке. Хлеб насущный? У нас на несколько дней муки… Она хорошо запрятана по щелям — теперь опасно держать открыто: придут ночью… На огородике помидоры — правда, еще зеленые, но они скоро покраснеют… с десяток кукурузы, завязывается тыква… Довольно, не надо думать.

Как не хочется подыматься! Все тело ломит, а надо ходить по балам, рубить «кутюки» эти, дубовые корневища. Опять все то же.

Да что такое, Тамарка у забора. Сопенье, похлестывание веток… обгладывает миндаль! А сейчас подойдет к воротам и начнет выпирать калитку. Кажется, кол приставил… На прошлой неделе она выперла ее на колу, сняла с петель, когда все спали, и сожрала половину огорода. Конечно, голод… Сена у Вербы нет на горке, трава давно погорела — только обглоданный граб да камни. До поздней ночи нужно бродить Тамарке, выискивать по глубоким балкам, по непролазным чащам. И она бродит, бродит…

А все-таки подыматься надо. Какой же сегодня день? Месяц — август. А день… Дни теперь ни к чему, и календаря не надо. Бессрочнику все едино! Вчера доносило благовест в городке… Я сорвал зеленый «кальвиль» — и вспомнил: Преображение! Стоял с яблоком в балке… принес и положил тихо на веранде. Преображение… Лежит «кальвиль» на веранде. От него теперь можно отсчитывать дни, недели…

Надо начинать день, увертываться от мыслей. Надо так завертеться в пустяках дня, чтобы бездумно сказать себе: еще один день убит!

Как каторжанин-бессрочник, я устало надеваю тряпье — милое мое прошлое, изодранное по чащам. Каждый день надо ходить по балкам, царапаться с топором по кручам: заготовлять к зиме топливо. Зачем — не знаю. Чтобы убивать время. Мечтал когда-то сделаться Робинзоном — стал. Хуже, чем Робинзоном. У того было будущее, надежда: а вдруг — точка на горизонте! У нас не будет никакой точки, повек не будет. И вcе же надо ходить за топливом. Будем сидеть в зимнюю долгую ночь у печурки, смотреть в огонь. В огне бывают видения… Прошлое вспыхивает и гаснет… Гора хворосту выросла за эти недели, сохнет. Надо еще, еще. Славно будет рубить зимой! Так и будут отскакивать! На целые дни работы. Надо пользоваться погодой. Теперь хорошо, тепло — можно и босиком или на деревяшках, а вот как задует от Чатырдага, да зарядят дожди… Тогда плохо ходить по балкам.

Я надеваю тряпье… Старьевщик посмеется над ним, в мешок запхает. Что понимают старьевщики! Они и живую душу крючком зацепят, чтобы выменять на гроши. Из человеческих костей наварят клею — для будущего, из крови настряпают «кубиков» для бульона… Раздолье теперь старьевщикам, обновителям жизни! Возят они по ней железными крюками.

Мои лохмотья… Последние годы жизни, последние дни — на них последняя ласка взгляда… Они не пойдут старьевщикам. Истают они под солнцем, истлеют в дождях и ветрах, на колючих кустах по балкам, по птичьим гнездам…

Читайте также:  Траектория солнц по небу

Надо отворить ставни. А ну-ка, какое утро.

Да какое же может быть утро в Крыму, у моря, в начале августа?! Солнечное, конечно. Такое ослепительно-солнечное, роскошное, что больно глядеть на море: колет и бьет в глаза.

Только отпахнешь дверь — и хлынет в защуренные глаза, в обмятое, увядающее лицо солнцем пронизанная ночная свежесть горных лесов, долин горных, налитая особенной, крымской, горечью, настоявшеюся в лесных щелях, сорвавшеюся с лугов, от Яйлы. Это — последние волны ночного ветра: скоро потянет с моря.

Милое утро, здравствуй!

В отлогой балке — корытом, где виноградник, еще тенисто, свежо и серо; но глинистый скат напротив уже розово-красный, как свежая медь, и верхушки молодок-груш, понизу виноградника, залиты алым глянцем. А хороши молодки! Прибрались, подзолотились, понавешали на себя тяжелые бусы-грушки — «мари-луиз».

Я тревожно обыскиваю глазами… Целы! Еще одну ночь провисели благополучно. Не жадность это: это же хлеб наш зреет, хлеб насущный.

Здравствуйте и вы, горы!

К морю — малютка гора Кастель, крепость над виноградниками, гремящими надалеко славой. Там и золотистый «сотерн» — светлая кровь горы, и густое «бордо», пахнущее сафьяном и черносливом, и крымским солнцем! — кровь темная. Сторожит Кастель свои виноградники от стужи, греет ночами жаром. В розовой шапке она теперь, понизу темная, вся — лесная.

Правее, дальше — крепостная стена-отвес, голая Куш-Кая, плакат горный. Утром — розовый, к ночи — синий. Все вбирает в себя, все видит. Чертит на нем неведомая рука… Сколько верст до него, а — близкий. Вытяни руку и коснешься: только перемахнуть долину внизу и взгорья, все — в садах, в виноградниках, в лесах, балках. Вспыхивает по ним невидимая дорога пылью: катит автомобиль на Ялту.

Правее еще — мохнатая шапка лесного Бабугана. Утрами золотится он; обычно — дремуче-черен. Видны на нем щетины лесов сосновых, когда солнце плавится и дрожит за ними. Оттуда приходит дождь. Солнце туда уходит.

Почему-то кажется мне, что с дремуче-черного Бабугана сползает ночь…

Не надо думать о ночи, о снах обманных, где все — нездешнее. Ночью они вернутся. Утро срывает сны: вот она, голая правда, — под ногами. Встречай же его молитвой! Оно открывает дали…

Не надо глядеть на дали: дали обманчивы, как и сны. Они манят и — не дают. В них голубого много, зеленого, золотого. Не надо сказок. Вот она, правда, — под ногами.

Я знаю, что в виноградниках, под Кастелью, не будет винограда, что в белых домиках — пусто, а по лесистым взгорьям разметаны человеческие жизни… Знаю, что земля напиталась кровью, и вино выйдет терпким и не даст радостного забытья. Страшное вписала в себя серая стена Куш-Каи, видная недалеко. Время придет — прочтется…

Я уже не гляжу на дали.

Смотрю через свою балку. Там — мои молодые миндали, пустырь за ними.

Каменистый клочок земли, недавно собиравшийся жить, теперь — убитый. Черные рога виноградника: побили его коровы. Зимние ливни роют на нем дороги, прокладывают морщины. Торчит перекати-поле, уже отсохшее: заскачет — только задует Север. Старая татарская груша, дуплистая и кривая, годы цветет и сохнет, годы кидает вокруг медовую желтую «буздурхан», все дожидает смены. Не приходит смена. А она, упрямая, ждет и ждет, наливает, цветет и сохнет. Затаиваются на ней ястреба. Любят качаться вороны в бурю.

А вот — бельмо на глазу, калека. Когда-то — Ясная Горка, дачка учительницы екатеринославской. Стоит — кривится. Давно обобрали ее воры, побили стекла, и она ослепла. Осыпается штукатурка, показывает ребра. А все еще доматываются в ветре повешенные когда-то сушиться тряпки — болтаются на гвоздях, у кухни. Где-то теперь заботливая хозяйка? Где-то. Разрослись у слепой веранды вонючие уксусные деревья.

Дачка свободна и бесхозяйна, — и ее захватил павлин.

Источник

Солнце мертвых — Шмелев И.С.

Реквием

«Мы в Бер­лине! Неве­домо для чего. Бежал от сво­его гopя. Тщетно… Мы с Олей раз­биты душой и мыка­емся бес­цельно… И даже впер­вые види­мая загра­ница — не тро­гает… Мерт­вой душе сво­бода не нужна…

Итак, я, может быть, попаду в Париж. Потом увижу Гент, Остенде, Брюгге, затем Ита­лия на один или два месяца. И — Москва! Смерть — в Москве. Может быть, в Крыму. Уеду уми­рать туда. Туда, да. Там у нас есть малень­кая дачка. Там мы рас­ста­лись с нашим бес­цен­ным, нашей радо­стью, нашей жиз­нью… — Сере­жей. — Так я любил его, так любил и так поте­рял страшно. О, если бы чудо! Чудо, чуда хочу! Кош­мар это, что я в Бер­лине. Зачем? Ночь, за окном дождь, огни пла­чут… Почему мы здесь и одни, совсем одни, Юля! Одни. Пойми это! Бес­цель­ные, ненуж­ные. И это не сон, не искус, это будто бы жизнь. О, тяжко. »

Так писал, вырвав­шись из крас­ной Рос­сии за гра­ницу, Иван Сер­ге­е­вич Шме­лев своей люби­мой пле­мян­нице и душе­при­каз­чице Ю.А. Куты­ри­ной в январе 1922 года.

Он еще не знал, что нико­гда не вер­нется на родину, еще таил надежду, что его един­ствен­ный сын Сер­гей, рас­стре­лян­ный во время боль­шого тер­рора конца 1920 — начала 1921 годов в Крыму, жив, еще не ото­шел от пере­жи­того в малень­кой, вымо­ро­жен­ной и голод­ной Алуште. И еще не родился замы­сел назван­ного «эпо­пеей» рек­ви­ема — «Солнца мертвых».

Читайте также:  Все исполнители дома восходящего солнца

Эпо­пея созда­ва­лась в марте-сен­тябре 1923 года в Париже и у Буни­ных, в Грассе. На калей­до­скоп страш­ных впе­чат­ле­ний должна была лечь тра­ур­ная тень лич­ной тра­ге­дии. В «Солнце мерт­вых» о погиб­шем сыне — ни слова, но именно глу­бо­кая чело­ве­че­ская боль, кото­рую Шме­лев не мог унять даже выстра­дан­ным сло­вом, при­дает всему повест­во­ва­нию огром­ную мас­штаб­ность. Мно­гие зна­ме­ни­тые писа­тели, а среди них Томас Манн, Гер­хард Гауп­т­ман, Сельма Лагер­леф, счи­тали «Солнце мерт­вых» самым силь­ным из создан­ного Шме­ле­вым. Эми­грант­ская кри­тика — Нико­лай Куль­ман, Петр Пиль­ский, Юлий Айхен­вальд, Вла­ди­мир Лады­жен­ский, Алек­сандр Амфи­те­ат­ров — встре­тили шме­лев­скую эпо­пею вос­тор­жен­ными откли­ками. Но, пожа­луй, наи­бо­лее про­ник­но­венно напи­сал о «Солнце мерт­вых» пре­крас­ный про­заик Иван Лукаш:

«Эта заме­ча­тель­ная книга вышла в свет и хлы­нула, как откро­ве­ние, на всю Европу, лихо­ра­дочно пере­во­дится на „боль­шие“ языки…

Читал ее за пол­ночь, задыхаясь.

О чем книга И. С. Шмелева?

О смерти рус­ского чело­века и рус­ской земли.

О смерти рус­ских трав и зве­рей, рус­ских садов и рус­ского неба.
О смерти рус­ского солнца.

О смерти всей все­лен­ной, — когда умерла Рос­сия — о мерт­вом солнце мертвых…»

Несмотря на ужас пере­жи­того, Шме­лев про­тив рус­ского чело­века не озло­бился, хотя жизнь «новую» про­клял. Но и там, под чужим небом, желал упо­ко­иться в Рос­сии, в люби­мой им Москве, 3 июля 1959 года Юлия Алек­сан­дровна Куты­рина писала автору этих строк:

«Важ­ный вопрос для меня, как помочь мне — душе­при­каз­чице (по воле заве­ща­ния Ивана Сер­ге­е­вича, моего неза­бвен­ного дяди Вани) выпол­нить его волю: пере­везти его прах и его жены в Москву, для успо­ко­е­ния рядом с моги­лой отца его в Дон­ском монастыре…»

Твор­че­ство Шме­лева, его память осве­щает солнце — вечно живое солнце рус­ского стра­да­ния и рус­ского подвижничества.

За гли­ня­ной стен­кой, в тре­вож­ном сне, слышу я тяже­лую поступь и треск колю­чего сушняка…

Это опять Тамарка напи­рает на мой забор, кра­са­вица сим­мен­талка, белая, в рыжих пят­нах, — опора семьи, что живет повыше меня, на горке. Каж­дый день бутылки три молока — пен­ного, теп­лого, пах­ну­щего живой коро­вой! Когда молоко вски­пает, начи­нают играть на нем золо­тые блестки жира и появ­ля­ется пеночка…

Не надо думать о таких пустя­ках — чего они лезут в голову!

Итак, новое утро…

Да, сон я видел… стран­ный какой-то сон, чего не бывает в жизни.

Все эти месяцы снятся мне пыш­ные сны. С чего? Явь моя так убога… Дворцы, сады… Тысячи ком­нат — не ком­нат, а зал рос­кош­ный из ска­зок Шехе­ре­зады — с люст­рами в голу­бых огнях — огнях нездеш­них, с сереб­ря­ными сто­лами, на кото­рых груды цве­тов — нездеш­них. Я хожу и хожу по залам — ищу…

Кого я с вели­кой мукой ищу — не знаю. В тоске, в тре­воге я выгля­ды­ваю в огром­ные окна: за ними сады, с лужай­ками, с зеле­не­ю­щими долин­ками, как на ста­рин­ных кар­ти­нах. Солнце как будто све­тит, но это не наше солнце… — под­вод­ный какой-то свет, блед­ной жести. И всюду — цве­тут дере­вья, нездеш­ние: высо­кие-высо­кие сирени, блед­ные коло­коль­чики на них, розы поблек­шие… Стран­ных людей я вижу. С лицами нежи­выми ходят, ходят они по залам в одеж­дах блед­ных — с икон как будто, загля­ды­вают со мною в окна. Что-то мне гово­рит — я чую это щемя­щей болью, — что они про­шли через страш­ное, сде­лали с ними что-то, и они — вне жизни. Уже — нездеш­ние… И невы­но­си­мая скорбь ходит со мной в этих до жути рос­кош­ных залах…

Я рад проснуться.

Конечно, она — Тамарка. Когда молоко вски­пает… Не надо думать о молоке. Хлеб насущ­ный? У нас на несколько дней муки… Она хорошо запря­тана по щелям — теперь опасно дер­жать открыто: при­дут ночью… На ого­ро­дике поми­доры — правда, еще зеле­ные, но они скоро покрас­неют… с деся­ток куку­рузы, завя­зы­ва­ется тыква… Довольно, не надо думать.

Как не хочется поды­маться! Все тело ломит, а надо ходить по балам, рубить «кутюки» эти, дубо­вые кор­не­вища. Опять все то же.

Да что такое, Тамарка у забора. Сопе­нье, похле­сты­ва­ние веток… обгла­ды­вает мин­даль! А сей­час подой­дет к воро­там и нач­нет выпи­рать калитку. Кажется, кол при­ста­вил… На про­шлой неделе она выперла ее на колу, сняла с петель, когда все спали, и сожрала поло­вину ого­рода. Конечно, голод… Сена у Вербы нет на горке, трава давно пого­рела — только обгло­дан­ный граб да камни. До позд­ней ночи нужно бро­дить Тамарке, выис­ки­вать по глу­бо­ким бал­кам, по непро­лаз­ным чащам. И она бро­дит, бродит…

А все-таки поды­маться надо. Какой же сего­дня день? Месяц — август. А день… Дни теперь ни к чему, и кален­даря не надо. Бес­сроч­нику все едино! Вчера доно­сило бла­го­вест в городке… Я сорвал зеле­ный «каль­виль» — и вспом­нил: Пре­об­ра­же­ние! Стоял с ябло­ком в балке… при­нес и поло­жил тихо на веранде. Пре­об­ра­же­ние… Лежит «каль­виль» на веранде. От него теперь можно отсчи­ты­вать дни, недели…

Источник

Adblock
detector